28 апреля 2013
Z Непрошедшее время Все выпуски

Вспоминая Валерия Золотухина


Время выхода в эфир: 28 апреля 2013, 08:35



953778

953780

953782

953784

953786

953788

953790

953792

953794

953796

953798

953800

М. ПЕШКОВА: Живу последние годы, торопя время. Многим знакомо состояние, когда задуманное хочется превратить в реальность. Так, помню, как Валерий Золотухин читал мне однажды стихи Дмитрия Кедрина. Хотела расспросить писателя из Таллина Елену Скульскую, приехавшую на днях в первопрестольную в качестве члена жюри « Русской премии», о ее встречах с Валерием Сергеевичем. Об их диалогах, в том числе и о поэтических.

Е. СКУЛЬСКАЯ: Я с Золотухиным познакомилась в 1965 году, когда я пятнадцатилетним существом приехала в Москву с мечтой увидеть Таганку. Я тогда уже знала, что нужно попасть. И была поражена, что это невозможно. Мне объяснили, что нужно спрашивать лишние билетики. Я отправилась к театру, меня такая толстая, я ее помню прекрасно, женщина с такой хозяйственной сумкой, почти с авоськой отвела за угол и сказала: « Три рубля и получишь билет». Я за 3 рубля получила билет в 6 ряд. И так роскошно на Таганке потом не сидела никогда. Познакомившись с половиной коллектива, все равно, в 6 ряд, меня никто не сажал. И я увидела «Доброго человека из Сезуана» тогда. Тогда я впервые увидела Валеру Золотухина, который стоял в правой кулисе, выглядывал из нее, пел:

Гром гремит, и дождик льется,

Ну, а я водой торгую.

А вода не продается и не пьется ни в какую.

Я кричу: «Воды купите!»

Но никто не покупает.

В мой карман за эту воду

Ничего не попадает. Дальше он говорила «Купите воды, собаки! Антракт». И вот это «купите воды, собаки! Антракт» меня совершенно потрясло. Потом видела его во всех спектаклях, в частности, в совершенно гениальном « Вишневым саде», который поставил Анатолий Эфрос. Он там играл пьяненького Петю Трофимова, который обещает там светлое будущее, ползая по белому кладбищу, становится ясно, что будущее Чехов предсказал в пьесе Треплева, что ничего не будет. Будут только какие-то огни. Вот это то светлое будущее, которое он описал, и которое он представлял. Я думаю, что сам он не верил, что потом, когда-нибудь мы увидим небо в алмазах, и придут другие люди и поймут, зачем мы страдали. И вот это через образ Пети Трофимова в « Вишневом саде», который перекликался, конечно, с «Чайкой». Как-то вообще, все, что обещает нам Чехов, вся его нежность была в пьяном Пете Трофимове отражена. Я тогда поняла, что это очень большой артист. Потом, спустя довольно много лет Валерий Золотухин приехал с выступлением в Таллин. Его принимали довольно слабо. Это был 90-91 год. Как-то он пытался завоевать публику, что ему было свойственно, к сожалению, какими-то простецкими выходками, какими-то анекдотами на грани фола, какой-то настойчивостью на том, что он алтайский паренек в смазных сапогах. Между Есениным и Клюевым. И шелковая рубаха на нем будет. Я прочла у Шаламова, что Есенин – единственный поэт, который нравится уголовникам. Как-то я не знаю, может быть у Валеры было внутреннее ощущение родства с той необъятной по количеству публикой, которой он хотел нравиться тоже. После этого мы с ним встретились, говорили, совершенно неожиданно завязалась переписка. Он мне подарил свои дневники, я откликнулась и рецензией. Я рецензию ему послала и написала письмо. И получила в ответ письмо совершенно потрясающее, потому что он писал: « Как точно вы угадали то, что я пишу. И давайте перейдем сразу на " ты «». Как точно ты угадала, что моя проза – это красивая пьяная баба, которая едет в разбитой телеге по совершенно непролазной русской грязи. Ее мотает из стороны в сторону, ей то весело, то плохо, то она вывалится из телеги, то каким-то образом заберется назад, но ты мне своим письмом и своей статьей выдала какой-то аванс. И что за делов — то? В общем, надо этот аванс оправдать». После этого мы несколько раз встречались, встречались во время его гастролей в Петербурге, куда мы пришли вместе с дочкой после спектакля. Я зашла к нему в гримерку, мы сфотографировались, и я сказала Мариночке, желая немного польстить Валере, я сказала: « Не хочешь ли сфотографироваться с гением?» Золотухин на меня заорал: « Ты что, здесь тонкие перегородки. Сейчас Любимов услышит. У нас есть только один гений – Юрий Петрович Любимов». Потом так усмехнулся и сказал: « Может быть, ты себя имела в виду?» У него было такое потрясающее моментальное остроумие. Он мне один раз позвонил и сказал: « Знаешь, я тебя решил процитировать в дневниках, и хочу поместить твою фотографию. Пришли мне снимок, где мы вместе с тобой сфотографировались». Я говорю, что нет, не пришлю, снимок неудачный. Такая пауза, и он говорит: « Скажи честно, это ты говоришь как женщина или полиграфист?». Один раз он мне устроил пятичасовую экскурсию по Таганке, по всем ее закоулкам. Он тогда был домовым объявлен, это был 2002 год. Целый день мы ходили на Таганке, целый день он рассказывал ,где и что происходило. Вот здесь сидел Вознесенский. Вот он читал такие-то стихи. Ты не представляешь, как мы его слушали, как его слушал Высоцкий, потому что ту заграницу, которую привозил в своих стихах Вознесенский, не привозил никто. И ведь мы не знали, говорил он, таких слов, как «В Америке, пропахшей мраком, камелией и аммиаком». Все слова были странные, не из поэзии, нам непонятные. Это была такая прогулка, где он рассказывал одновременно всю свою жизнь, с чего все началось, как он в14 лет стал артистом, когда заезжая труппа предложила ему поучаствовать в таком полуцерковом представлении, он должен был отдать свою кепку. С ней должны были сделаться какие-то фокусы. Его подготовили. С ним прорепетировали. Он пригласил свою девушку Клаву, за которой он ухаживал, чтобы она посидела и увидела, как замечательно он становится артистом. Но в тот момент, когда клоун протянул ему руку и сказал: « Дай, пожалуйста, свою кепку». Он сказал: « А вот не дам». И чуть не сорвал весь спектакль, перетянул все внимание на себя, разыграв вот эту сцену, разыграв, как у него отнимают эту кепку, он эту кепку не дает. Клава кричала: « Отдай кепку, идиот!». Публика кричала: « Отдай кепку! Он эту кепку не отдавал, и он говорит: « Я чувствовал, что становлюсь артистом. Да, я их всех сейчас как бы поборол». Тогда спектакль закончился. Он понял, что никогда его в артисты не возьмут. Весь кураж прошел, но вечером к нему пришел вот этот артист, который исполнял сорванный номер, и сказал: « Знаешь что, а ты приезжай в Москву. Чувствую, что из тебя выйдет толк». Он сказал, что тогда он почувствовал, что да, я могу побороть очень многое, как он поборол страшную болезнь, он же не ходил очень долго. Он лежал в гипсе. Маме сказали, что мальчик обезножен, и он, конечно, никогда не встанет. Он говорит, что под гипсом, в который его заковали, страшно чесались ноги. И он говорит, что засовывал туда карандаш и расчесывал. И в какой-то момент сломал гипс и спас себе жизнь. И на костылях стал петь, читать и привлекать к себе внимание. Потом уже началась московская жизнь. И вот, рассказав вот так всю свою жизнь, спустя еще какое-то время, Валера приехал за год до своей смерти, он оказался в Таллине. Можно сказать, что я его не узнала. Он уже был художественным руководителем театра на Таганке, директором, он привез антрепризу Миллера «Все его сыновья» в постановке Занусси. Он мне позвонил и пригласил на спектакль. И вдруг я услышала совсем другой голос. « Ведь ты знаешь, кто такой Зануссии, ведь ты же знаешь, какая это замечательная пьеса». И я почувствовала страшную неуверенность, страх, ощущение какого-то провала, который мне не был свойственен. Он же всю жизнь играл одну роль, будучи совсем другим человеком. Он просто выбрал себе маску, о которой я как раз хочу сказать сейчас. И перед началом спектакля он всегда продавал свои книги: и в Москве, и в Таллине. Он говорит, что больше всего запомнилась история, как ко мне подошла дама с мужем моих лет. Его лет. И сказали: « Мы с моим мужем привели внука. Пусть на вас полюбуется. Мы-то вас помним с ранней молодости». Он говорит, что я страшно обрадовался, приготовился к воспоминаниям, и, видимо, длительным, а она говорит: « Самое яркое воспоминание, как вы вышли на сцену совершенно пьяный, и Славина вас все время заслоняла». В Таллине он сел за столик и приготовился продавать свои книги. Стояла огромная толпа людей, которые хотел купить эти книги. Он попросил меня посидеть рядом. Мы думали, что может быть не будет много народу. Мы будем болтать, но он все время подписывал и все время, не поднимая головы, говорил, как ваше имя. И вдруг услышал – Мария. И он, не поднимая головы, говорит: « Ты, Мария, гибнущим подмога». Я отвечаю: « Нужно смерть предупредить – уснуть. Ты стоишь у моего порога». Тут он поднимает голову, видит огромную женщину — гору, которая уже перерезала свой живот этим бортиком стола, и уже наклоняется к нему, готовая заключить его в объятья. Он подписал эту книгу, и мы дочитали это стихотворение до конца. Я говорю: « Валера, ты что, знаешь Мандельштама наизусть?» Он говорит: « Почти всего». Я говорю: « Как?». Он говорит: « Да вот так. Просто я купился на имя. Процитировал, а ты откликнулась. Сейчас осталось так много людей, которые откликаются на строчки Пастернака». Говорю: « А чем ты еще можешь меня еще так поразить?» Он говорит: « Ну, хочешь, почитаем Бродского?» Я говорю: « Я хочу. Ты, надеюсь, не сомневаешься, что я-то поддержу, а ты каким образом?» Я говорю: « Тебе не к лицу читать Бродского, тебе не к лицу читать Мандельштама, у тебя образ другой. В какой момент ты от Есенина смог туда перейти?» Он сказал, что ты знаешь, я жил в эйфории шестидесятников и тех поэтов, которые приходили к нам, я думал, что ничего лучшего быть не может. И сам-то себя стреножил этой уверенностью. А потом сказали, что может быть представится возможность познакомиться с Бродским. И я, конечно, и раньше читал, и раньше понимал, но решил подготовить программу. И решил, что если мы встретимся, я эту программу прочту ему. Мы не встретились, но программу я подготовил. И я вдруг понял, что гениальная поэзия лежит совсем не в той плоскости, в какой я привык ее знать и любить. Это находится совсем в других каких-то пространствах. И как могло так получиться, что мы на Таганке, куда слетались, сходились, сбегались все лучшие люди, что мы фактически ничего об этом толком не знали. Мы знали только тех людей, которые нас окружали. А прочесть Бродского, понять Бродского и Рейна, и тех поэтов, которые составляли вторую литературную действительность, как-то не довелось. Мы ко всему этому пришли позже. И почему-то мне кажется, что в каком-то смысле это его не только как артиста, но и как писателя вдруг сломило. Вдруг заставило думать и чувствовать по-другому этот колоссальный пласт той поэзии, которую он читал дома, для себя. Но с которой он не выступал, которая не была в его репертуаре. Ему захотелось изменить этот репертуар.

М. ПЕШКОВА: Эстонский прозаик, поэт и драматург Ирина Скульская, вспоминая Валерия Золотухина у Пешковой в программе « Непрошедшее время» на «Эхо Москвы».

Е. СКУЛЬСКАЯ: Я не могла не заговорить с ним о том, как он решился занять место Любимова. Как бы он мне не отвечал, что нет, не решился, нет, это получилось случайно. Но это ощущение, что он это сделал, вот у меня было. Я ему сказала об этом. К моему величайшему изумлению, спектакль произвел на меня впечатление необыкновенно тяжелое. У меня было такое ощущение, что все состарилось, все обветшало. Что это в каком-то смысле плюшкинский спектакль. И старый режиссер, и старый драматург, и старые актеры вышли, хотя я знаю, что в этой антрепризе, где были два великих актера: Екатерина Васильева и Валерий Золотухин, все могло искриться. Но даже трава, которой покрыли всю сцену, она была старой и пыльной, как ковровая дорожка в райкоме партии. Несколько раз у меня было такое ощущение, что я в антракте уйду, но все-таки я подумала, но вдруг видно. И я так не могу поступить со своим хорошим знакомым, если не сказать товарищем. Он мне позвонил на следующий день из Москвы и сказал: « Ты ушла в антракте? Я почувствовал, что ты хочешь уйти». Меня это совершенно поразило. И он говорит: « Я долго думал над нашим разговором. И хочу, чтобы ты написала предисловие к моей новой книге. Она называется " Медея «. Там есть и про тебя несколько слов. Но дело даже не в этом. Я хочу, чтобы написала ты. Напиши подробно. Напиши, как ты понимаешь Таганку, как ты понимаешь наше поколение. Напиши честно, что ты думаешь произошло со мной». Я говорю: « Валера, как же я напишу предисловие к книге, если я считаю, что произошло очень много серьезного с тобой, почти трагического. Я имею в виду, что произошло с Таганкой вообще». Он сказал: « Напиши то, что ты думаешь. Напиши правду». Я говорю, что такой правды не бывает в предисловии. Он сказал, что я хочу такое предисловие. Кто знает, может быть это моя последняя книжка. Я говорю: « Валера, я слышу бесконечно, что ты все время повторяешь, если я доживу до сентября, если я доживу…». Он говорит: « Сейчас у меня какое-то ощущение внутреннее не обманывает, что немного осталось. Во-первых, может быть, меня убьют за эту должность. Может быть, что-то случится такое. Я хочу, чтобы это предисловие написала ты». Конечно, я достаточно быстро написала предисловие, которое было у меня и в душе. Тем более что с 65 года я была так тесно, так нежно и так железнодорожно связана с Таганкой, потому что я ездила на все спектакли из Таллина. В финале этого предисловия я написала, что артисты, конечно, не сукины дети. Они дети в сиротском приюте. И от каждого режиссера они ждут, что он их усыновит, обогреет, сделает гениями. И приходит режиссер и усыновляет их. И черт знает, что с ними потом творит. Иногда терзает, иногда насилует, иногда вышвыривает. Они остаются дикарями, они остаются сиротами и беспризорными. И поэтому что же удивляться, если и они готовы охотно зарезать благодетеля. На них нельзя за это сердиться. А то, что благодетеля зарежут – это обязательно. Они без этого не могут. Еще я написала, у Валеры в дневниках есть такая строчка. Он там цитирует разговор со своей женой, которая ему в сердцах говорит, что я вам не пара, вам пара какая-то там шлюха. Вы с ней два пошлых пошляка. И он ей отвечает: « Да, Тамара, вы мне не пара, в вас нет низости». И я пишу, что артист не может без низости, артист не может жить только там наверху, где может жить писатель, художник. Артисту необходим низ, ему необходимо это дно, чтобы сыграть весь диапазон. И Валера в этом смысле человек уникального литературного дара, ибо он писал про себя, и писал правду. И писал обо все низостях, которые вкрадывались в его душу, вкрадывались в его жизнь. И я как-то ему сказала, что ты в своих дневниках похож на солдата, раненого в живот, который внимательно в состоянии шока рассматривает свои внутренности. Он еще не чувствует боли и еще не понимает, что он умирает или уже умер. Он пока еще их рассматривает. В финале я написала, что то ли сыграл Любимов неудачно в короля Лира, то ли показался голым королем. Вот так с ним поступили. И это абсолютно соприродно потребности в низости и потребности зарезать своего благодетеля. Несмотря на то, что издатель меня торопил. И Валера сказал, чтобы я ему не писала это предисловие, а послала издателю, я, разумеется, ему послала на визу и попросила издателя. Мне совсем не хотелось писать предисловие, которое бы ему не понравилось. И он мне позвонил и сказал, как я не ошибся. « Как я не ошибся, не попросив кого-то из своих близких друзей, из близкого окружения. Они никогда бы не написали так, как написала ты из своего отстраненного пространства, не имея никаких особо дружеских обязательств». Написала то, что хотела. И он говорит: « Пусть так и будет». Когда вышла книжка, он сказал: «Очень хвалят все твое предисловие и все спрашивают, а как ты на такое согласился. А мне эти слова лестны. Я рад, что я на такое предисловие согласился». Он должен был приехать в Таллин в мае месяце на гастроли. Потом он плохо себя почувствовал, гастроли будут, но уже без него. У меня дома на дверях висит афиша его шестидесятилетия, где он мне написал, я время от времени ему посылала какие-то свои пьесы. На все он мне объяснял, что есть пьесы получше, если говорить мягко, в мировой драматургии. Но последнюю мою вещь « Не стой под небом, отойди!», это такая полуповесть— полусценарий-полупьеса. Когда я ему писала, он сказал, что вот это то, что мне нужно. Я найду на нее режиссера. И когда мы говорили последний раз, он сказал: « Посмотри, что у тебя написано на моей афише шестидесятилетия» Там было написано: « Лиля, я мечтаю сыграть в твоей пьесе. У меня нет мечты, которая осталась бы невоплощенной. Значит, я точно сыграю». Он говорит, что написал это больше 10 лет назад, но это та вещь, которая мне действительно понравилась. И в сентябре я на нее найду режиссера. Я говорю: « Что же ты не добавишь — если будешь жив». Он говорит: « Надежды немного, но вдруг». Был разговор вообще о сущности поэзии и о том, какая она на мой вкус должна быть. И как должен вести себя художник. И то, что он цитирует в книге потом, что мы говорили с ним о том, насколько должна быть яркой жизнь, и то, насколько она должна быть тусклой. И эта тусклость иногда помогает создать больше, чем жизнь яркая. Он часто возвращался к этой мысли. Может быть, надо жить скучнее, и тогда бы больше можно было сделать.

М. ПЕШКОВА: Вы знакомы с Тамарой?

Е. СКУЛЬСКАЯ: Мы знакомы по телефону, потому что Валера был приглашен, написал, что я хочу приехать к тебе на пятидесятилетие. Это было тоже уже больше 10 лет назад. И не приехал. Получились накладки с гастролями, еще с чем-то. Мы очень много раз не встречались, хотя собирались встретиться. И я позвонила узнать, что случилось. И трубку сняла Тамара. Я представилась, естественно, и она сказала с большим облегчением, как мне показалось: «О, с вами я поговорю с удовольствием. И вы знаете, Валерий действительно хотел поехать к вам на юбилей, действительно, все уже было сделано, виза была готова. Он ужасно хотел поехать к вам в Таллин. Это правда. Вы уж его простите, там гастроли, еще какие-то обстоятельства». Я бы хотела еще сказать, что в связи с В. Золотухиным я часто вспоминаю стихи, которые он своей жизнью и своим поведением расшифровал. Во-первых, Я всегда вспоминаю:

Душе грешно без тела,

Как телу без сорочки,—

Ни помысла, ни дела,

Ни замысла, ни строчки.

Мое поколение выросло в осознании, что душе как раз только без тела и хорошо, потому что тело – это то постыдное, абсолютно непригодное для комсомольских девушек, для коммунистического строительства, и как совершенно справедливо писал о нас Набоков: « Положительный герой не моется вообще, полуположительный, сомневающийся может брызнуть водой лицо, а окончательный подлец докатывается до того, просто моет все свое туловище». Пока я не увидела артистов на Таганке. Пока я не увидела Высоцкого и Золотухина, в первую очередь, накаченных, крепких, скульптурно цельных, я действительно была убеждена, что это все не так важно, что художник должен быть рыхлым, невнятным. Цельность человеческого тела, его взаимодействие с душой. Когда в дневниках у него мы читаем, что взвешивается каждый день. Иногда даже два раза стоит на голове, занимается спортом, это ведь все чрезвычайно важно как минимум для артиста, может быть вообще для человека. Поэтому это стихотворение Тарковского я очень часто вспоминаю в связи с ним. Еще может быть даже важнее стихотворение Цветаевой:

Какой-нибудь предок мой был — скрипач,

Наездник и вор при этом.

И там такие строчки :

Любитель трубки, луны и бус,

И всех молодых соседок…

Еще мне думается, что — трус

Был мой желтоглазый предок.

И там:

Плохой товарищ он был, — лихой

И ласковый был любовник!

Что не однажды из-за угла

Он прыгал, — как кошка гибкий…

И почему-то я поняла,

Что он — не играл на скрипке!



И было все ему нипочем,

Как снег прошлогодний — летом!

Таким мой предок был скрипачом.

Я стала — таким поэтом.

Глядя на Валерия Золотухина, очень часто я вспоминала эти строчки, потому что вне этих строк очень трудно объяснить его поведение как минимум в литературе. То, что он надавал за жизнь безумное количество интервью, где раздевался, разоблачался, допускал до самых интимных подробностей своей жизни. У него был момент путанья жизни и искусства. Ему казалось, что они могут ночевать в одной постели. И тогда будут рождаться не только уродцы. Хотя рождаются в этом случае только уродцы. Он не понимал, кому и что нужно говорить. Он не понимал, что абсолютная раздетость в литературе является целомудренной и является знаком честности и искренности. Но такая же раздетость в желтой газете вызывает чувство безумной неловкости. Он несколько раз мне жаловался, что его откровенность использовали в той стилистике, которая ему, как литератору, была глубоко неприятна. Но сам отличить одно от другого он не умел. Либо он говорил, и говорил тогда абсолютно откровенно, либо не говорил вообще. Но внутри у него, конечно, была эта иерархия. Поразительная иерархия – всю жизнь посвятить и использовать только для того, чтобы рождалось искусство. И словесное в дневниках, и сценическое. В этом смысле его жизнь была святой. Там не оставалось ни малейшего зазора для того, чтобы «а еще просто пожить». Вот если прочесть всю его жизнь по дневникам, то в них ни одной строчки нет, посвященной тому, что существует жизнь вне искусства. Вся жизнь ему нужна была только для того, чтобы была сцена. Только для того, чтобы были книги. Он мечтал быть хорошим писателем. Думаю, он был хорошим писателем. Думаю, что из всего, что он написал, вот эта такая исповедь сына века, может быть она еще много раз заставит нас о многом задуматься.

М. ПЕШКОВА: Если не ошиблась, считая на пальцах, 40 дней со дня кончины Валерия Золотухина придется на 8-ое мая. И снова я погоняю время, беседуя с таллинским писателем Еленой Скульской. И говорим мы о В.С. Золотухине, режиссере, писателе, мемуаристе, с 64-го года служившему театру на Таганке, т.е. почти полвека. Звукорежиссер – Наталья Квасова. Я – Майя Пешкова. Программа « Непрошедшее время».



Загрузка комментариев...

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире