'Вопросы к интервью

Время выхода в эфир: 05 ноября 2021, 00:05

5 ноября 2021 г.

Эфир ведет Дмитрий Быков

Д. Быков Доброй ночи, дорогие друзья! Мы с вами опять встречаемся дистанционно. Но, впрочем, полная иллюзия, что я в родной эховской студии. Основные вопросы, которые поступили на эфир, связаны, с одной стороны, с назначением Кехмана (я уже об этом говорил, но это не очень интересно) и уходом Боякова, с другой стороны, с главным, на мой взгляд, событием этой недели. Это фильм «Дождя*» о Навальном. Ну, не фильм — журналистское расследование о том, что происходит сейчас с Навальным в колонии и о том, как его там прессуют.

В принципе, уже пошли совершенно предсказуемые комментарии — омерзительные, конечно, — что так прессуют всех. Более того, что Навальному повезло, потому что всё могло быть гораздо хуже. Я думаю, что обменяться с ним, таким везучим, авторы этих комментов не хотели бы. Хотя придется — шанс велик.

А если говорить всерьез, то, конечно, поразительно количество вещей, к которым мы привыкли. Вот я послушал: сейчас уже разговор о том, что в Украине планируется лишать лицензии за отрицание агрессии. Ну, такая бледная тень российской политики за отрицание разных официальных российских идеологем.

Я вспоминаю, как Славой Жижек сказал одному оппоненту: «Without you the world would be a better place» («Без вас мир был бы лучшим местом»). Вот насколько лучшим местом был бы мир без российско-украинского конфликта, который поставил Россию перед фактом собственной чудовищной деградации, который Украину мало того что отвлек от решения главных ее, базовых проблем, но вдобавок еще и вверг, конечно, в неизбежную военную риторику. А военная риторика всегда отвлекает от проблем мирной жизни, всегда приводит к деградации дискурса, что бы вы ни говорили. Будь это самая справедливая война за независимость, она всё равно приводит к деградации. Это такой закон: война ни одной проблемы не снимает — она их все загоняет вглубь.

Д.Быков:Ситуация с Навальным заново высветила страшное моральное падение, всеобщее

И вот эта катастрофическая ситуация развивается с 2014, а на самом деле гораздо раньше. И насколько всё могло бы быть лучше, если бы Россия не озаботилась настолько проблемой вот этого абсолютно гопнического доминирования, гопнической трансформации. Сколько мы могли бы не потерять друзей, сколько мы могли бы не навесить отвратительных ярлыков на инакомыслящих, которые сразу стали внутренними врагами.

Ведь военное время, понимаете, имеет свои далеко не гуманные законы. Что говорить? Эта война в данном случае является сугубой инициативой, сугубой заслугой российских реваншистов, которые жаждут вовлечь в сферу своего доминирования всё больше и больше территорий, хотя они абсолютно не знают, что им делать с территориями имеющимися.

Но это всё скучно повторять. Я просто хочу сказать, что ситуация с Навальным заново высветила страшное моральное падение, всеобщее. Конечно, Навальный герой. Вот мы с Гарри Каспаровым сделали тут большое интервью — был у нас повод повидаться в Нью-Йорке. Я давно хотел с ним встретиться — всё-таки мы 10 лет не разговаривали, посмотреть, что и как происходит. И вот он совершенно точно сказал, что в терминах прагматики поступок Навального оценивать нельзя. Где начинается риск жизни, там отступают прагматические моменты.

Возможно, при каких-то обстоятельствах, останься он за границей, он бы сильнее расшатывал режим. Но моральное воздействие он производит такое — одним тем, что он вернулся и сейчас там сидит, — что никакая политическая деятельность не сравниться с этим нравственным шоком.

Вот когда мы слушаем дикие зековские рассказы об изощренных и мерзких (именно мерзких) издевательствах над ним (собственно, Марина Литвинович всё написала абсолютно точно, и я подписываюсь под каждым ее словом), мы понимаем, что в лице Навального действительно таким образом искупается наш общий грех.

Другое дело, что вот это всеобщее молчаливое наблюдение и сочувствие не является действием и оно не снимает греха ни с кого. Все, кто это терпит, все, при ком это делается, все, кто являются гражданами одного государства, подписываются под тем, что оно делает. Вот это надо подчеркивать. И я здесь совершенно не исключение, потому что я могу возмущаться и негодовать сколько угодно, но все мои действия абсолютно вегетарианские, бессмысленные. Да, наверное, Алексею легче от того, что ему сочувствует некоторое количество друзей.

Тут, кстати, мне один такой слушатель, такая жидковатенькая субстанция, пишет, не боюсь ли я, выступая сейчас в Америке и читая там лекции, утратить часть отечественной аудитории. Это отечественная аудитория переживает за меня горячо. Так, видите ли, за ту аудиторию, которую представляет жидковатый собеседник, вот этот конкретный, я совершенно не переживаю. Потому что именно про эту часть аудитории, такую злорадно наблюдающую со своего дивана, очень хорошо сказал Окуджава.

Д.Быков:Всеобщее молчаливое наблюдение и сочувствие не является действием и оно не снимает греха ни с кого

Мне его племянник Зураб рассказывал, как Окуджава в 1972 году, когда у него в Москве в гостях была его тетка Сильвия (она много для него сделала, воспитывала его какое-то время), позвал тетю Сильвию на свой концерт — дай Бог памяти, в ЦДРИ. Она пришла в восторг и сказала: «Булатик, как же тебя любят, как тебе хлопают!». Он сказал: «Да, тетя Сильвия. А если бы меня прямо на сцене арестовали, ты вообще не представляешь, как бы они хлопали».

Это в России есть такая прослойка, которая любит наблюдать. Неслучайно, кстати, девиз «Будем наблюдать» пользуется такой популярностью. Есть еще такое его более быдловатое выражение. Не хочу никоим образом уязвить Венедиктова — это в последнее время стало хорошим тоном, а я никогда не делаю того, что является хорошим тоном. Позиция «будем наблюдать» в некотором случае единственно возможная, но есть такой гопнический вариант этой позиции — «запасемся попкорном». И вот бороться за ту аудиторию, которая запасается попкорном, мне совершенно неинтересно. Ведь кто такая аудитории, audience? Это зрители. Это те, которые едят и наблюдают. Пока вы выступаете, пока вас прессуют, пока вас убивают, она вяло аплодирует. Попкорном запаслась.

Российская политика дает людям (и, в общем, с этим нельзя не согласиться, это очень точное наблюдение) сладостное чувство безопасности — пока приходят за другими. Но надо сказать, что политика Путина отличается от политики Сталина в одном пункте довольно радикально: за вами придут только в случае, либо если вы открываете рот, либо если вы хоть что-то организуете — неважно, будь то координационный совет оппозиции или помощь сиротам; если у вас есть организаторские способности, и вы делаете что-то не согласованное с властью.

Отдельным случаем, отдельным кейсом являются, видимо, благотворители. Поэтому всех благотворителей, иногда делающих действительно очень благое дело, стараются присвоить. Вы помогаете умирающим умереть без боли? Да, вы можете это делать — с нашей санкции. Вступите в какое-нибудь из наших подразделений или выступите в поддержку одного из наших лидеров, тогда вы можете помогать обреченным. То есть тогда мы вам это разрешим. Либо если вы напрямую участвуете в каких-то масштабных финансовых схемах и не хотите делиться.

Вот три случая, при которых за вами придут. А остальным — пока не наступит такой слишком радикальный, что называется, drastical этап кризиса или ухудшения, если вас не будут уж совсем использовать в пищу, вам ничего не угрожает в путинской России. Она дает сладостное чувство такого, знаете, предсонья, как перед засыпанием — такое очень сладостное чувство своей безопасности.

Д.Быков: Российская политика дает людям сладостное чувство безопасности — пока приходят за другими

Вот на ваших глазах пытают Навального, а вы можете сказать: «А мне это не грозит. Я ведь не выделывался, я ничего такого не делал. Я не ходил на акции». Да, я не делал и зла, конечно. Но как сладко, как мерзко сладко чувствовать себя в абсолютной безопасности! Я рот не открываю? Нет. На вопросы не отвечаю? Нет. Более того, я еще и повторяю иногда — так, подзвездываю, — что никогда Россия не жила так хорошо. Так сладенько.

Наверное, рискну сказать, что никогда Россия не испытывала так много sinful pleasures, грешных наслаждений. Я не знаю, как это перевести — у нас такого термина нет. Никогда Россия не испытывала так много мерзостных, гаденьких, вонюченьких удовольствий, таких наслажденьиц.

Путин великолепно ориентируется в человеческой подлости и великолепно на ней играет. То есть на этих струнах он исполняет листовские пассажи. Потому что можно, в принципе, руководя страной, пытаться играть на чувствах добрых. Но это опасно, это уязвимо: чувства добрые очень легко осмеиваются — это вещь понятная. А вот на мерзости играть — это уметь не надо. Искусства тут не требуется. Родиться Горовицем или Рихтером тут совершенно необязательно, а обязательно уметь вычленять в людях вот эту струнку низости и на ней наигрывать. И это хорошо получается.

Поэтому сегодня, когда большинство наблюдает за мучениями Навального, за мученичеством Навального, огромное большинство людей испытывает при этом не сострадание, даже не зависть (хотя зависть была бы уместна — всё-таки человек живет осмысленно, искупает собой грехи поколения). Нет, они испытывают такое чувствишко мерзостное — потирание ручек издалека. «Мы тайным потираньем рук встречаем потопление». Такой уютец в присутствии чужого несчастья. И это очень гадко. Даже те, кто сочувствует Навальному, мне кажется, абсолютно растворяются в этой массе злорадно подхихикивающих.

Страну можно растлить очень быстро. «Что сложено в год, можно в час раскрасть», сказал Маяк. Деструктивная работа, работа по растлению из страны, не требует, знаете, больших усилий. Это не то что катить камень в гору — это его подталкивать, когда он и сам катится. Так что превратить страну в такую трупную зловонную субстанцию — это вопрос нескольких десятилетий, а может быть, и лет. Что мы и наблюдаем сейчас.

Что касается ситуации с Бояковым его директором Кехманом — видите ли, я не собираюсь защищать Боякова. Да и вообще, честно говоря, не собираюсь говорить о Боякове. Потому что человек, назвавший оппонентов врагами, в том числе врагами страны и государства, в общем, столько гнусностей понаписавший, понаговоривший и понаделавший в последнее время, не заслуживает ни моей симпатии, ни того, чтобы я о нем говорил. Но тут есть одна важная…

Да, Витя, и вам тоже большое спасибо! Я получил сейчас привет от Косаковского. Привет Косаковскому, любимому мной режиссеру! Нельзя, конечно, не упомянуть еще одной мерзости, одной важной границы. Кто бы ни был Бояков, он художник. Плохой, хороший — неважно. У него были удачи и неудачи на этом пути. Даже если рассматривать его поведение в чисто эстетическом аспекте, оно, конечно, эстетически безобразное — я не говорю про этический. Но в этой безобразности, может быть, есть какой-то вызов, может быть, есть какой-то эксперимент над собой.

Человек в любом случае причастен к искусству, чего о Кехмане, если исключить его роль Принца Лимона, сказать нельзя. Поэтому, конечно, это из области конфликтов жабы и гадюки. Но Бояков в данной ситуации является не скажу пострадавшим — он является уязвимой стороной. Вот об этом важно помнить. Потому что художник перед администратором уязвим априори.

Д.Быков: Бороться за ту аудиторию, которая запасается попкорном, мне совершенно неинтересно

И главное, понимаете, когда выгоняют Боякова, а это радостно приветствует Юрий Поляков, чьи пьесы теперь, может быть, вернутся в репертуар, я как-то не могу присоединиться к этой радости. Даже если Юрий Поляков будет праздновать Всеобщий день защиты прав человека, я предпочту праздновать отдельно, на какой-нибудь другой площадке. Потому что присутствие Юрия Полякова способно скомпрометировать любой праздник. В данном случае — праздник изгнания Боякова, который я и так не стал бы разделять, потому что ни чья-то посадка, ни чье-то изгнание из страны, ни чей-то арест, ни чье-то увольнение не являются факторами позитивными. Им аплодировать нельзя.

Более того, когда умирает явная гадина — совсем гадина, без единого светлого пятна — это всё-таки триумф смерти, а не добра. Это триумф кладбищенских червей, а не правды. Поэтому я не буду радоваться ничьей смерти. Моей обрадовались бы многие. Вот некоторые графоманы открыто пишут: «Когда Быков вышел из комы, я очень огорчился». Ну откровенные ребята — что сделаешь? Но их откровенность скорее играет мне на руку. Как сказал мне здесь один профессор: «Вы помогаете раскрыться». Раскрыться, проявиться — это мне нравится.

А в ситуации с Бояковым в любом случае Кехман — более сильная фигура. За ним стоит более страшная сила — сила инерции, сила гомеостазиса. Потому что «верните всё как было». И это меня очень настораживает.

Я никогда не признаю МХАТ времен Татьяны Васильевны Дорониной следующим традициям русского театра. У русского театра абсолютно другие традиции. И я не люблю наблюдать за имитацией этих традиций в государственническо-патриотическом подхалимском духе — то, что сейчас изрекают многие противники Боякова. Бояков что-то делал. Делал вещи, на мой взгляд, ужасные, но в любом случае это лучше, нежели инерционное существование. Конечно, высказываться в его поддержку я не буду и в страшном сне.

Огромное количество людей просит меня оценить клип Оксимирона. Я не специалист в области рэпа. Я считаю Оксимирона сильным поэтом. Как жест собственной духовной реабилитации, жест вставания с колен, жест публичной работы со своими комплексами, или страхами, или травмами…

Я вообще этот волапюк «работа с травмами» очень не люблю, и к психоаналитику никогда не ходил и надеюсь никогда не ходить, и свои травмы, если они у меня бывают, я прорабатываю здесь, в «Одине», или в стихах и прозе. Но мне кажется, что вне зависимости от контекста с «Горгородом» и от контекста с рэпперскими разборками между собой, Оксимирон просто очень хороший поэт. Поэт высокой культуры. Поэт замечательной работы с языком. А уж как там это соотносится с его внутренними проблемами и разборками…

Примазываться к его славе я не хочу — мне как-то абсолютно хватает собственной; я бы даже, пожалуй, поделился бы. Поэтому выражать ему такую пышную поэтическую солидарность я не считаю нужным. Я просто говорю: хорошо сделанная вещь. Этого, по-моему, совершенно достаточно.

Поотвечаем на форумные вопросики, довольно многочисленные в этот раз. Почему-то все очень просят разобрать стихотворение Маяковского «Разговор с фининспектором о поэзии». Это людей, видимо, задело то, что я говорил на лекции в «Открытом университете». Хорошо, давайте, почему нет?

Еще есть просьба разобрать что-нибудь из Игоря Юркова — поэта, которого грешным делом абсолютно забыли, но открыли в 90-е годы. Открыл его Савелий Хрыкин, который полностью собрал архив, ну и, в общем, ваш покорный слуга издал первую после очень долгого перерыва юрковскую книжку в «Геликоне». Наверное, Юркова можно разобрать. Это, на мой взгляд, выдающийся поэт, проживший всего 27 лет. Подумаем, посмотрим. Может быть, придут еще какие-то письма. Напоминаю: dmibykov@yandex.ru. Я в прямом эфире, абсолютно открыт для любых ваших комментариев.

Д.Быков:Человек в любом случае причастен к искусству, чего о Кехмане, если исключить его роль Принца Лимона, сказать нельзя

«Читаю «Туннель». Могли бы вы кратко высказать, что в романе кажется вам ценным и стилистически оправданным? Я пока нахожу одну жемчужину на самосвал гравия. Претенциозная игра со шрифтами и графикой. Поделитесь!». Макс, если вы говорите, конечно, о «Туннеле» Гэсса, а не Келлермана, это вообще неприятная книга. Это все признают, начиная с переводчика. Особенно неприятна она в переводе. Я не буду сейчас затрагивать эту проблему, потому что она и в принципе неприятная по замыслу.

Это литтелловские «Благоволительницы», как если бы они были хорошо написаны. Как если бы это была честная игра, а не попытка выдумать записки Ауэ, нацистского офицера, не попытка поделиться своими впечатлениями от Юнгера, а попытка каким-то образом экстраполировать эти чувства на духовную жизнь современного профессора.

Вот он занимается проблемами нацистской вины, проблемой вины в немецком характере. Вот он всё глубже роет туннель в собственную психику и понимает с таким крепким ужасом, хорошо написанным, что он на месте этих людей, на месте палачей, а не жертв, вел бы себя точно так же. У жертвы-то нет выбора: она может либо умирать с гордо поднятой головой, либо просто умирать. Но в любом случае у палача-то выбор есть всегда.

И он понимает, что он в своей жизни — а протяжении профессорской карьеры, на протяжении отношений с женой, на протяжении отношений с учениками — вел себя так же. Импульсы его поведения были те же самые — ложь, конформизм, карьера, неспособность ни к какой резистенции, к сопротивлению. И наконец, иногда подлость, иногда ложь, иногда прямое подталкивание падающих. Он всё это делал, не будучи нацистом.

Вот об этом и роман — о том, что человек по своей природе фашист. Хотя он считает себя исследователем фашизма. И когда он забирается в эту нору, которую он роет у себя в подвале (он же живет в подвале, у него там мастерская), когда он забирается туда всё глубже (кстати, не знаю, метафорическая это нора или реальная — там непонятно), он прячется от этой мысли. Потому что человек в ХХ столетии доказал свою полную победимость, свою абсолютную приспособляемость к любому торжествующему злу. И это ужасно звучит.

И в этом, собственно, гнусность этой книги. Гнусность абсолютно сознательная, потому что у Гэсса все романы об этом. У него еще и самый первый роман, который из 60-х годов XIX столетия, об этом же — о механизмах травли в правильной американской общине. И вообще Гэсс абсолютно во всех его ипостасях, за что бы он ни брался — рассказы, очерки, история литературы — абсолютно НРЗБ. Более того, он окунает его в довольно мерзкие субстанции. И язык его неприятный, царапающий.

«Туннель» — это не та книга, которая может доставить удовольствие. Но это книга революционная, потому что концепцию человека как общественного животного, покорного худшему, она довольно радикально пересматривает. Человек очень склонен верить худшему, подчиняться сильным, повторять ложь. И уж конечно, в нем очень силен элемент садический — элемент любования жестокостью, мастурбации на жестокость, участия в ней. Вообще такая жестокая тема.

Я очень рад, что Саша Бисеров в своем маленьком и отважном «Гонзо» издал «Туннель» — роман Гэсса, который он 20 лет вымучивал. Гэсс — такой американский Гончаров, очень медленно пишущий человек. И конечно, когда «Туннель», как «Обрыв», наконец сошел со стапелей, это было важное событие.

Я уж не говорю о том, что если сравнивать с «Благоволительницами» Литтелла, «Туннель» остроумнее, смешнее. Он смешной же! Он глубже, он довольно лихо написан. Но там такой языковой феномен, действительно такая стилистическая плазма, что переводить это довольно бессмысленно. В сети есть довольно доступные куски, где Гэсс сам это читает. Читает с абсолютно неповторимой сардонической интонацией — интонацией такой гнусности, что просто любо-дорого слушать.

Д.Быков: Страну можно растлить очень быстро

Я очень мечтал с ним познакомиться. Ему было 92 года, когда он умер. Я очень мечтал к нему, такому хранителю самых черных традиций американской классики, набиться на интервью. Причем он принимал журналистов — он был довольно открытый человек. Но вот я не успел этого сделать.

Знаете, на что еще очень похож «Туннель»? Он похож (собственно, он тем же и был для этого поколения) на лучший роман Хеллера «Something Happened» («Что-то случилось»). Конечно, в гениальном переводе Кистяковского — тут уж в переводе тексту повезло несравнимо больше. Таких, как Кистяковский, больше, я думаю, и нет.

«Что-то случилось» — это исповедь среднего американца, который вдруг утратил представления не только о смысле жизни, но и о сторонах света. Зачем он живет? В конце, простите за спойлер, душит в объятиях собственного сына. Это, наверное, одна из самых сильных и самых трагических книг, написанных в Америке во второй половине столетия.

Это, безусловно, лучшее из того, что Хеллер сделал. Хотя после этого, знаете, как будто пробку вышибло. Он же после «Уловки» («Catch-22») 12 лет молчал. А потом он выпустил один за другим несколько очень мощных романов-эссе — «Picture This», например, или «God Knows». Но они все очень трудны в переводе. Написал, кстати, очень смешное и удачное продолжение «Уловки» про старого Йоссариана. Но всё-таки лучшее, что он сделал — это «Что-то случилось».

Вот роман Гэсса стилистически немножко похож. Ну тут видите ли, какая разница — тут мы начинаем ходить по тонкому льду. Роман Хеллера про Боба Слокума — это роман очень еврейский в том смысле, что там много такого еврейского печального юмора. И вот там, где у еврея печальный юмор, там у Гэсса язвительное отчаяние. Потому что Гэсс действительно почувствовал себя немцем — немцем после поражения нацизма, профессором с немецким языком и немецкими корнями. Он ощутил себя не вот этим скептиком, вечно грустным и вечно уязвимым. Он ощутил себя философом-идеалистом, которому вдруг показали его зловонные внутренности. Которому показали, что весь его идеализм приводит вот к чему и состоит вот из чего.

Надо сказать, что еврейское отчаяние, отчаяние в еврейском дискурсе очень сильно отличается от отчаяния немецкого или английского. Потому что, как у Эренбурга, «еврей говорит миру «нет»» (в «Хулио Хуренито»), а здесь такие нации, привыкшие говорить «да». Привыкшие верить в закон, в человечность, в то, что человеку присуща жажда познания, жажда сострадания, общения. А вдруг оказывается, нет, ничего подобного.

Когда он там описывает (конечно, с некоторыми злорадством) вот этих немцев, которых заставили руками раскапывать захоронения евреев и перезахоранивать их, он показывает, что некоторых из них и это не разубедило. То есть нацизм не наносной — он глубокий. Это как он у Ноймана этика не может освободиться от зла, потому что зло коренится в человеческой природе глубже, чем мы думали.

И вот об этом Гэсс написал «Туннель». Именно поэтому это такая гадкая книга. Гадкая, но правдивая. Я знаю массу студентов, которые прочли «Туннель» и сказали: «Никогда больше ничего не прочту у этого человека. Ненавижу его, сволочь! И книга мерзкая», а потом постепенно начинают читать и «Middle C», рассказики, и еще какие-то славные штучки. Как-то постепенно возвращаются к Гэссу.

Гэсс подсаживает. Это не из тех писателей, от которых легко отмахнуться. Его паутинный, липкий, такой разветвленный барочный язык как-то оплетает. Вот мне Ольга Панова, замечательный исследователь, очень хороший филолог, сказала, что у Гэсса прочтешь одну вещь, и первая реакция — «больше никогда!». А потом чувствуешь, что постепенно начинаешь скупать всё. Такое странное явление.

Д.Быков: Уже ясно, что и Лукашенко будут поддерживать до конца

Гэсс был всё-таки очень важной фигурой для британской, американской и вообще для западной литературы. Да и для самого феномена языка, надо сказать, потому что он был одним из немногих, кто по-модернистски работал с языком. Да его и называют, в общем, метамодернистом. Это, по-моему, скорее совершенно комплимент.

«Как вы думаете, как бы повел себя Путин, если бы российская интеллигенция одновременно и дружно сказала «нет» его политике? Или давление было бы слишком сильным вплоть до угрозы самой жизни?». Так она говорила. Но она говорила это «нет» недостаточно решительно. Она думала, что сказать «нет» достаточно.

Мы все думали, что эта власть настроена на диалог, она хочет что-то слышать. Понимаете, мои прогнозы, умеренно оптимистичные, что власть или трансформируется, или сменится, были рассчитаны на то, что эта власть не хочет покончить с собой. Нет, она хочет — и забрать с собой как можно больше. Но пока ее не доведут до этого самоубийства в бункере (никаких аналогий — имеется в виду совершенно другой бункер, психологический), она не будет ничего менять.

Да, она решила покончить со страной. Она ведет ее самоубийственным путем. Она делает такую страну, которая не сможет противостоять вообще никаким вызовам. Пандемическим она, в общем, пока противостоит только за счет великолепного мужества и профессионализма врачей, не за счет внутренней солидарности, которая в России традиционно очень сильна. Всё равно это не спасет ситуацию. Власть идет самоубийственным путем. Это очевидно.

Причем самое ужасное (я об этом написал в «Новой газете») — это не их личное самоубийство. Это наше с вами самоубийство, потому что мы все сидим в поезде, которым управляет безумный машинист. Некоторые умудряются выпрыгнуть из этого поезда, хотя он набирает скорость, и это выпрыгивание становится всё рискованнее, всё труднее. Оно обставлено всё большим количеством бюрократических проблем, но пока это можно сделать. Некоторые пытаются влезть на крышу этого поезда и думают, что там они как-нибудь спасутся. А некоторые забиваются в хвост, думая, что в хвосте безопасно, или что если тихо сидеть, то обойдется.

Но этот поезд едет в совершенно определенном направлении. Мои прогнозы и большинство других прогнозов исходили из того, что некоторые стрелки всё-таки не будут так быстро проскочены, что будет по крайней мере легкая заминка на некоторых выборах. Нет, ее нет.

Особенно сейчас, когда после полной интеграции с Лукашенко уже ясно, что и Лукашенко будут поддерживать до конца, потому что это, в конце концов, вопрос выживания этой самой власти. Она считает, что падение тирана на сравнительно небольшом расстоянии от Москвы может оказаться роковым. Они будут обставлять это как борьбу с коллективным Западом, естественно, как борьбу за суверенитет, как желание создать буфер между нами и НАТО. Но понятно, что падение тирана подаст слишком дурной пример.

Народ Белоруссии, все эти 10 миллионов — я их отнюдь не поздравляю с тем, что они в заложниках у Лукашенко и Путина. То есть они действительно пойдут на полную интеграцию, на слияние, на метафизический брак, на обряд духовного брака между Россией и Белоруссией — что хотите, но они его не сдадут или поставят после него наследника. Но это, конечно, делает нас всех заложниками довольно негативного выбора. Потому что первый же камень в этой колее выбросит оттуда всю конструкцию. Конструкция самоубийственная. Другое дело, что это самоубийство может длиться довольно долго, но нет абсолютно никаких сил, способных его затормозить. Вот это уже, по-моему, точно.

«Подскажите 5 лучших на ваш взгляд русскоязычных рассказов, написанных в XX веке». Пять — это вы, Женя, очень жесткие рамки мне поставили. Наверное, «Мамаша Кемских» Горького. Наверное, «Поцелуй» Бабеля. Хотя у Бабеля можно назвать многие. Кто-то назовет «Улицу Данте», кто-то назовет «Ди Грассо», кто-то назовет что-нибудь из «Одесских». Вот или «Поцелуй», или «Иваны» — наверное, это. Или «Письмо» — что-то из этих трех. «Иваны» мне нравятся больше всего, хотя они немножко лобовые. «Саранг» Паустовского. Я не большой фанат Паустовского, но этот рассказ заставляет меня плакать всегда. У Грина, наверное, «Сто верст по реке» или «Истребитель» — что-нибудь такое страшненькое. Или «Крысолов» — тоже на ваш выбор. И «Победа» Аксенова.

Д.Быков:«Туннель» — это не та книга, которая может доставить удовольствие. Но это книга революционная

Но это моя пятерка. Я знаю, что процентов на 30-40 она совпадает, например, с пятеркой Жолковского или с пятеркой Богомолова. Мы с ним обсуждали эту проблему на Бабелевском фестивале. Богомолов, конечно, назвал бы что-нибудь из Набокова. Сейчас прошли богомоловские чтения, и я лишний раз понял, как бесконечно много мне давали просто разговоры с ним. Просто в транспорте, просто в самолете, просто при случайной встрече на улице. Уникальное совпадение каких-то вещей и, главное, иногда радость от того, что ты совпадаешь с ним в оценках. У Набокова, пожалуй, всё-таки стоило бы назвать «Ultima Thule» — такой рассказ вместо романа.

Я вот подумал сейчас, что всё-таки «Баскетбол» Дяченок я бы, наверное, включил. Потому что это из тех рассказов, которые производят на меня самое тяжелое впечатление, но с другой стороны, ребята, они этого хотели. Они поставили на это. Это рассказ, который можно давать покушающимся на самоубийство, и они передумают — такая адская там нарисована перспектива! Пожалуй, «Баскетбол» — это один из самых влиятельных рассказов в 90-е годы.

А как Пелевина не называть? А как не назвать Попова «Две поездки в Москву» или «Сон, похожий на смерть»? Или как не назвать Леонида Андреева «Он»? Это же тоже ХХ век. А как не назвать «Гигиену» Петрушевской? Ну, «Гигиена» или «Новые робинзоны» — это два сильнейших рассказа, написанных по-русски в XX веке. По крайней мере, после войны.

А тут еще бежит и Гроссман по крайней мере с двумя рассказами (хотя Гроссмана трудно представить бегущим). Тут же еще бежит и Блок с «Ни сны, ни явь», который Пастернак называл гениальной прозой, и это так и есть. Тут же бежит, разумеется, еще и что-нибудь из Трифонова — например, «Игры в сумерках» или «Победитель», который я обычно даю в паре с «Победой». И даже, вы не поверите, симоновский «Случай с Полыниным» — очень яркий рассказ о любви. Вот пять-то никак не назовешь. Но «Мамаша Кемских» останется в пятерке по-любому. Минус последняя фраза. Это его губило всегда — желание моралите.

«Посмотрел фильм «Догма» с Джорджем Карлином в роли епископа. Приятно смотреть фильм, в котором и курят, и шутят, и сравнивают церковь с гигантом табачной индустрии, и издеваются над политкорректностью — беззлобно, остро и смешно. Возможны ли сейчас в комедиях шутки над церквовю у нас в США?». Друг мой, всё возможно. Вот эта мысль, что американская культура насквозь политкорректна — это опасная мысль, это ложное заблуждение. Американская культура очень многослойная, такой американский пирог. И там выходит масса книг.

Вот говорят, что там никакая эротика невозможна. А книга Рэйвен Лейлани, которая называется «Luster» («Жаждущая», «Жаждательница»), которая начинается фразой «Наш первый секс произошел в полностью одетом виде», и уже на 3-й странице замечательная фраза «Пожилого любовника отличает особое отношение к времени и клитору». Понимаете, это спокойно продается в университетском книжном магазине. Я немедленно купил — не поэтому, а потому что действительно beautifully written, очень красиво и остроумно написанная книжка.

Но говорить о каком-то страшном количестве табу в американской прозе, или в американском дискурсе, в американском университете может только человек, который читает не очень критичные и не очень внимательные отзывы. Приезжайте, посмотрите. Снять здесь кощунственную, сколь угодно циничную комедию — это ни для кого не составляет проблемы.

Может быть, вас не будут финансировать. Но уж, по крайней мере, вас не посадят за демонстрацию голой задницы на фоне Статуи Свободы*. Потому что ваша голая задница является в этот момент как раз символом того самого, за что она поднимает свой факел. Понимаете, горько это говорить, но это так. Сегодняшняя Статуя Свободы в России стояла бы со шваброй, и уж на ее фоне фотографироваться в сколь угодно одетом виде всё равно опасно. Потому что вы своим лицом компрометируете идею статуи.

Нет, можно снять «Догму». Я думаю, что многие хотели бы. Дождемся 10-го фильма Тарантино, который обещает быть совершенно революционным.

«Скажите пару слов об Олафе Стэплдоне. Справедливо ли утверждение, что этот последовательный материалист всю жизнь пытался написать своеобразный Сверхновый Завет?». Понимаете, Стэплдон, во-первых, всё-таки был не совсем материалистом. Он считал себя сторонником теории эволюции, но подходил к этой теории, прямо скажем, абсолютно безумным образом. Стэплдон — это такой довольный видный британский мыслитель и романист, которого ставили рядом с Уэллсом. Уэллс его очень высоко оценил. Но так случилось, что действительно массовая культура его никогда не принимала.

Я никогда не читал (хотя я знаю, про что там — то есть я пролиставал) его наиболее известных романов. Вот эта книжка «Последние и первые люди», «Last and First Men» — там человек, живущий на Нептуне, принадлежащий к 18-му поколению человеческой цивилизации, рассказывает судьбу этих поколений. Это очень скучно. Это немножко похоже на Деблина, на этот его знаменитый роман «Реки, гиганты»... «Горы, моря и гиганты» (путаю, сейчас посмотрю). Это такая довольно занудная антиутопия про 18 цивилизаций, сменивших друг друга. Это строго говоря, не роман, а эссе — по-моему, довольно монотонное, абсолютно без каких-то живых персонажей. И, по-моему, такая же занудная книга «Создатель звезд». Но я ее, опять-таки, не стал читать.

А вот что я у него читал и что я у него ценю необычайно высоко… Я несколько раз читал в Штатах такой семинар «Человек и животное в фантастике XIX-XXI веков». И главным образом это было на тему трансформации. В общем, если говорить серьезно, то это, конечно, зеркало классовых превращений. Может ли, условно говоря, кто был ничем, стать всем?

Д.Быков: Отчаяние в еврейском дискурсе очень сильно отличается от отчаяния немецкого или английского

В фантастике это превращается в роман о человеке и животном типа «Острова доктора Моро»: можно ли путем хирургической операции сделать из человека животное и наоборот? Животное из человека, как показывает наш современный опыт, сделать нетрудно и даже без всякой хирургической операции. А вот как можно сделать из человека животное — об этом, начиная с Уэллса, думали очень многие.

Понятное дело, в России «Собачье сердце» и «Человек-амфибия» — скрестить человека с животным. Робер Мерль с его «Днем дельфина» («Разумное животное»). Север Гансовский с его «Днем гнева», где из отарков, разумных медведей, сбиваются стаи. Господи, Киз с «Цветами для Элджернона», где разумный магический мышонок с потрясающими когнитивными способностями.

И в этом ряду, по-моему, наиболее достойный текст — по крайней мере, сопоставимый с «Собачьим сердцем» — это роман Стэплдона «Сириус: История о любви и разлуке». Там герой влюблен в девушку, а папа данной девушки является очень крупным нейрофизиологом. Он проводит эксперименты на собаке. И вот овчарка Сириус — мало того, что у нее удалось стимулировать кору мозга, и у нее появилось абстрактное мышление — она выучилась говорить. Но она говорит с таким очень странным акцентом, поэтому герой никак не понимает.

И ужас в том, что герой влюблен в эту девушку, и Сириус влюблен в эту девушку. А она не знает, кому отдать предпочтение. Она ему говорит: «Понимаешь, во-первых, Сириус любит меня серьезнее. Для него я действительно весь мир. Он любит так, как умеют любить только собаки. Во-вторых, он будет мне верен всегда. Собачья верность не рассуждает. Вот тебе я скажу «Уходи», и ты утешишься. Хотя я и тебя люблю — люблю-то я тебя».

Там герой, например, моет посуду, а Сириус смотрит на него с мучительной завистью, потому что у него рук нет — «у меня лапки». Он, конечно, не может для нее быть ни партнером, ни спутником. Но тут встает вопрос о том, что такое любовь. Любовь — это ведь, оказывается, не секс. Я выдам маленький спойлер: новый роман Дяченок, название которого я по-прежнему не имею права называть — он, оказывается, про то же самое. Про невозможность физического контакта и про то, что не в нем дело.

Понимаете, действительно, вот этот Сириус не может быть ее партнером. Никакой зоофилии в этом романе нет. Но он любит ее глубже, сильнее, умнее, чем все люди. И она делает ставку на эту собаку. Потому что собака не предаст. Потому что есть отсутствующий у человека инстинкт верности. У человека есть инстинкт рабства — это хуже, это страшней, и мы сейчас это наблюдаем. Но вот инстинкта абсолютной верности, инстинкта морали, морали на уровне инстинкта у человека нет. И вот об этом роман Стэплдона.

Он такой грустный! Понимаете, самое ужасное, что примерно где-то во второй трети (там очень много научных отступлений — это всё можно пропускать) он начинает так любить эту собаку, так ее понимать! Как в «Цветах для Элджернона» вы начинаете уважать этого мышонка и безумно ему сострадать.

«Сириус» — это действительно классный роман. И тема не закрыта. Потому что расчеловечивание человека, описанное у Булгакова в «Собачьем сердце», и случилось в 30-е, как и было предсказано, и сейчас не за горами. Потому что человек — довольно опасное животное. И всё-таки мы, наверное, не венец эволюции.

Я всё чаще вспоминаю очень важную книгу того же цикла — «Войну с саламандрами»: не займут ли наше место саламандры? Которые послушнее, организованнее и в каком-то смысле человечнее. Помните, там же говорит Шоу: «Душа у саламандр непременно есть, и это отличает их от человека», — такой тонкий, стилизованный, очень точный парадокс Шоу, который выдумал Чапек.

Вот не займут наше место? Ведь практически все (обратите внимание, это очень интересная тенденция), кто писал о гуманизированной собаке (кроме Булгакова), отдавали ей предпочтение. «Внук доктора Борменталя» Житинского — Шариков оказался единственным приличным человеком на весь поселок. «Разумное животное» Мерля — дельфин единственный, кто не хочет участвовать в войне. Отарки Гансовского не лучше людей, но они эффективнее людей и лучше организованы. И поэтому людям приходится научиться сбиваться в стаи.

То есть в конфликте между животным и человеком животное почти всегда выигрывает за счет двух вещей: иногда за счет того, что оно на уровне инстинкта добрее, а иногда за счет того, что оне способне к солидарности. То есть человек утратил очень многие черты стаи, но ничего не приобрел взамен — ни критичности, ни способности действовать в ущерб себе.

Вот я думаю сейчас, не вернуться ли мне часом к преподаванию этого курса? Потому что всё чаще у Пелевина, у Сорокина (например, в «Докторе Гарине») возникает идея соития с нечеловеческим. А в фильме «Титан» — пожалуйста: машина оказывается более предпочтительным, более привлекательным сексуальным объектом. Это как вспомнить из Андрея Добрынина:

Не лоскуток, не уголок оборки –

Я запах твой храню в своей душе.

Так пахнет, выехав из цеха сборки,

Сверкающий автомобиль «порше».

То есть вот эта эротическая привлекательность машины угадана русской поэзией задолго до «Титана». Это я к тому, что сексуально привлекательным объектом животное может стать — оно лучше человека в некоторых отношениях. Может быть, поэтому любовь Джессики Лэнг к Кинг-Конгу была одним из самых трагических и самых безответных чувств в кинематографе ХХ столетия.

««Иногда Румата думал, как здорово было бы, если бы с планеты исчезли все люди старше 10 лет». Как вы считаете, справятся ли ваши ученики с временами, в которых им доведется взрослеть?». Корнелий, это Румата думал в плохие минуты. Дети — славные ребята. Мне всегда вспоминаются гениальные стихи Марата Шерифа, чью новую книжку, я надеюсь, мы скоро выпустим: «Дадим шар земной детям — они превратят его в куб».

Я люблю детей — хотя для учителя, как я многажды говорил, это необязательно. Но к детям я отношусь с величайшим уважением. Здесь мне довольно часто случается уже американским детям читать какие-то лекции — они тоже усваивают всё гораздо быстрее взрослых. В частности, лекцию о Гарри Поттере они понимают лучше, чем взрослые, потому что они в этом мире живут.

Но вот какая штука: всё-таки у детей очень многие вещи пока без тормозов. И больше вам скажу. Мне случалось (вот это важное наблюдение) брать интервью у очень многих людей с 10-летним интервалом. Чем позже, чем зрелее было это интервью, чем больше времени прошло, тем лучше оказывался человек. Мудрее. Не скажу примиреннее — не всегда, иногда наоборот. Глубже, добрее. Всё-таки в идеале возраст улучшает человека. Поэтому убрать с планеты всех, кто старше 10 лет…

Кстати, эта утопия Стругацких — она же осуществилась. Они никогда не бросали замысла просто так. Они вернулись к этой идее в «Гадких лебедях». И пошли по улицам эти дети, которые были старше всех. Кому стало хорошо? Не забыть бы мне вернуться. У этих детей нет иронии и жалости, а без этого, говорил Фитцджеральд, зачем человек, зачем мы тогда? Поэтому отдать мир детям… Ну отдали. Стругацкие отдали. Абсолютные инфантилы переживают полный триумф в «Хищных вещах века», жаждущие только сильных эмоций. Абсолютные инфантилы (притом умные инфантилы) побеждают в «Гадких лебедях». Ну и что, хорошо, что ли?

Другое дело, что Рыбаков и Лопушанский вывернули эту утопию наизнанку и показали победу взрослых в своей экранизации «Гадких лебедей». Это немножко похоже на «Ожидание варваров». Дети — ведь это, в общем, варвары. Варвары — это детская инфантильная культура. Мы ждем, что придут дети и уничтожат созданное нами, молодая шпана сотрет с лица земли. А что будет, если они не придут? Ведь это будет еще хуже, потому что теперь нет надежды даже на варваров.

Видите ли, я верю в тех варваров, которые испытывают солидарность к побежденным. Которые готовы прислушиваться к ним. Вот грешным делом мой любимый собственный рассказ «Подлинная история Маатской обители» как раз об этом. Мне хотелось бы верить, что дети способны нас пожалеть. А если придут дети, которые будут нас просто сметать — извините, в триумф таких варваров я не верю ни минуты. Правда, вся надежда на то, что хорошие дети всё-таки с родителями не скажу солидарны, но они склонны их любить и понимать. А мы с вами услышимся, естественно, через 5 минут.

НОВОСТИ.

РЕКЛАМА.

Д. Быков Ну что, у меня такое чувство, что я, к сожалению, не слышу эфир в студии. Поэтому, видимо, могу продолжать говорить. Грешным делом — уж простите меня — никто не озаботился мне об этом сказать, чтобы я включился. Я включусь — нам это не обидно, мы люди не гордые.

Хорошо, продолжаем разговор. Понятное дело, что я, сами понимаете, технически не особенно грамотен, и мне обычно сложно отреагировать на то, что там происходит. Но хочу надеяться, что вы меня, по крайней мере, слышите, и что у нас всё идет как запланировано. Я продолжаю отвечать на вопросы, а если меня никто не слышит, то, может быть, это и лучше. Понимаете, ребята, как было сказано когда-то у Михаила Мишина, «Не хочу, чтобы поняли правильно». Иногда гораздо лучше, если тебя не слышат. Ну, поехали.

«Почему Стругацкие разоблачили идею бессмертия в сценарии «Пять ложек эликсира»?». Господи, наверное, потому, что идея бессмертия сама по себе неутешительна. Идея бессмертия недостаточна. Надо сначала поставить сверхзадачу, а потом думать о сверхчеловеке. Потому что бессмертие приводит к струльдбругу, как он рисовался Свифту. Это сейчас мне хочется думать, что если я проживу 120 лет, мне всё время будет хватать идей, каких-то замечательных замыслов. А может, мне надоест до смерти?

Кстати говоря, великий мультипликатор Шварцман, дай Бог ему здоровья, сказал когда-то: «Еврейское пожелание «До 120 лет!» больше похоже на проклятие». Я поздравлял его со 100-летием, и он сказал: «Да, многие хотели бы быть на моем месте. Уверяю вас, ничего хорошего». Это как сказано у Леси Украинки: «Сон, говорят, есть Божий дар. Нет! — часто кара Божья». Иногда сон, а иногда жизнь — это Божья кара.

И поэтому вечная жизнь, бессмертие имеет смысл тогда, когда вы перерождаетесь, когда вы меняетесь, когда у вас есть некие метаморфические способности. А если их нет, то грех и мечтать об этом, грех надеяться. Помните, когда-то пьеса Карела Чапека «Средство Макропулоса» заканчивалась золотыми словами: «Ха-ха-ха, конец бессмертию!». А уж зачем нужно бессмертие советскому человеку, я совсем не понимаю.

Спасибо Никите Василенко, который написал, что он слышит меня в эфире и что всё идет нормально. Никита, всегда вы умеете утешить. Продолжаем. Понимаете, вопросы становятся, как бы сказать, всё более метафизическим, а я не чувствую себя вправе на них отвечать. Я же предлагаю свою концепцию, спрашивают-то меня. Имею ли я право в ночи, когда почти никто не слышит, навязывать свою точку зрения?

«Невозможно обсуждать программу на форуме. Там всё убирается модераторами, остаются пустышки, оскорбления, чепуха. Помогите, иначе нет смысла приходить на форум». Лиза, на форум нет смысла приходить в любом случае. Если вам хочется что-то обсудить со мной — dmibykov@yandex.ru. Я абсолютно открыт для общения. А если вам хочется почитать на форуме гадости, есть такое мазохистское желание — некоторые любят вонючий сыр, некоторые наслаждаются, обоняя носки… В этом есть такой своего рода вызов: можно сразу почувствовать себя очень хорошим, читая все эти фекальные потоки.

Я, честно говоря, изумляюсь, почему некоторых персонажей, давно и хорошо известных, причем известных пофамильно, известных с адресами и телефонами, продолжают там держать. Наверное, так нужно стратегически, потому что люди должны понимать, с каким материалом приходится работать.

Ну хорошо, прекрасно. Приходится работать и с таким материалом тоже. Но подавляющее большинство моих слушателей — те, с которыми я встречаюсь здесь, аудитория «Одина», аудитория «Колбы времени» — это братья по духу. Это абсолютно родные люди. К кому бы я ни обращался — к моим американским слушателям (как выяснилось, очень многочисленным, к моим ли российским слушателям, всё-таки более многочисленными, к украинским (тоже, слава Богу, пока довольно-таки обильным), — мы можем просто игнорировать некоторых клоунов, которые продолжают свою вонюченькую клоунаду и получают за это свою копеечку.

«Согласны ли вы с тезисом, что в искусстве форма и является содержанием, а в науке это, как говорят в Одессе, две большие разницы?». Что вы имеете в виду под формой в науке? Если говорить о форме изложения Гегеля, чрезвычайно путаной и сложной (я всё-таки читаю в переводе — в оригинале не могу), то… НРЗБ ...входит в известное противоречие.

Пожалуй, только у Витгенштейна изложение равно содержанию. И то иногда это изложение, как мне кажется, слишком концентрированно и сжато. Пожалуй, я могу назвать только одну книгу в мировой философии, где содержание является формой наоборот — это «Логико-философский трактат», что, собственно, заключено в жанре этой книги и в названии. А в остальном, понимаете, говорить о форме в науке можно лишь применительно к авторской стилистике. Я не знаю, как в математике или физике, а в философии и эстетике форма исключительно важна и всё-таки к содержанию далеко не сводима.

Что касается прозы, я бы сказал, что достичь оптимального единства между содержанием и формой — это и есть показатель мастерства. Вот я же читаю массу литературы, которая приходит мне на почту, которую мне просто присылают авторы — книжки, PDFки. Самое печальное в том, что у автора есть мысли, есть точные психологические наблюдения, есть опыт, которым он хочет поделиться. Но форма, в которой он это делает, поражает аморфностью, многословием, неряшливостью, или наоборот, какой-то дикой заштампованностью.

Когда я вел (и я буду продолжать это дело, конечно) эти писательские семинары в прямой речи, меня поражало то, что сидят умные люди, говорят умные вещи, а стоит им начать писать, идут какие-то глянцевые штампы, какие-то глянцевые журналы. Устойчивые эпитеты, устойчивые выражения — бред полный! Вот выкорчевывать из себя эти штампы — это, конечно, серьезный труд. От формы требуется одно: она не должна мешать содержанию. Она должна быть мускулистой, энергичной.

Мне сейчас стало сильно труднее писать, потому что вещь, которую я сейчас пишу, чрезвычайно многообразна по содержанию. В нее входят трактаты, истории болезней, психиатрические наблюдения, побеги, экшн, секс… Найти для этого единый стиль практически невозможно. Ну, каждый автор в конце упирается в какую-то стену. Вот Стругацкие сумели ее проломить в романе «Волны гасят ветер» — такой роман-документ в очень неожиданной форме. Как мне с этим стилистическим многообразием, с этим буйством справиться в «Банни», я совершенно не представляю. Как всё это будет выглядеть, я не знаю. Я знаю только, что это будет хороший роман — когда я его напишу. Но пока я его напишу, сколько крови он мне испортит…

Поиск формы здесь, конечно, мучительная задача. И как не помешать ему быть интересным? — вот в чем проблема. Пока из ныне пишущих людей Денис Викторович Драгунский как-то с этим справляется веселее всего — и то не всегда. Или у Дяченок — вот это люди, которые, как фигура на носу корабля, первыми встречают все эти проблемы. Ну, Дяченки вообще перестали чего-либо бояться. Понимаете, они не боятся быть трудными, не боятся быть непонятными (в «Работе над ошибками»). Это, как сказал тот же Витгенштейн, «боюсь, понять эту книгу способен только тот, кто все эти мысли уже продумывал».

Трудно сейчас. И самое трудное, понимаете — не очень понятно, к какому читателю адресоваться. Вещи, о которых я хочу говорить, надо обсуждать с читателем массовым. Они касаются всех — я так думаю. Если я не буду этого думать, у меня не будет «энергии заблуждения» и мне не о чем писать. Но массовый читатель… НРЗБ ...вряд ли будет продираться сквозь сюжет. НРЗБ.

Кстати, я хочу сказать всем своим работодателям, всем, кому я пока еще пишу, что некоторое время я буду писать меньше. Потому что я собираюсь всё время посвятить такой аутотерапии. Я собираюсь многие месяцы заниматься трансформацией своего писательского стиля, и у меня не будет времени писать некоторые популярные очерки, биографии, всякие разовые заказы. Это я, наверное, сокращу.

И с журналистикой я буду постепенно завязывать. И не потому, что ее сейчас нет — она есть, — а потому, что она сейчас не нужна. Сейчас нужно научиться писать такую прозу, которой еще не было. А это требует всего человека. И пока у меня есть силы, пока я могу свои мозги каким-то образом организовать для этой цели, я буду заниматься только этим. А остальное как получится.

«Мне понравилась ваша сентенция насчет того, что можно имплементировать недовольных на запад и на восток. А тому, кто еврей по папе, придется, что ли, гиюр проходить?». Нет, что вы, Free Agent? Какой же вы Free? Вы просто Agent. Национальный вопрос здесь совершенно ни при чем. Что вы так на нем повернуты? Я понимаю, конечно, что еврейский вопрос — один из главных в человеческой истории. В конце концов, Библия — главная книга в истории, а дарована-то она была кому? Евреям. А даьше уж они по мере сил перестали ими быть, а стали христианами, для которых нет ни эллина, ни иудея. А вы не стали. Вы так и остались.

Почему вас так мучает еврейский вопрос? Имплементация — это же переезд. Банк гражданств — это дело личного выбора. Хотите жить на Западе — живите, если вы разделяете ценности Запада. Хотите быть евреем — поезжайте к евреям. Хотите быть русским — живите у русских, причем постарайтесь сделать так, чтобы русские действительно определились со своими ценностями. Нельзяже, чтобы главной ценностью была пытка… НРЗБ ...Это всё надо где-то брать. Такая история.

А насчет еврейского вопроса, кстати, НРЗБ полное ощущение: вас так мучает это! А поезжайте туда, где нет евреев. Такие страны есть. Есть некоторые необитаемые острова, где точно нет ни одного еврея. Некоторых птиц можно назначить евреями, если вы совсем без них жить не можете. Или некоторые фрукты можно назначить евреями. Пусть у вас манго будет евреем, и вы будете его уничтожать. В отличие от обычного еврея, они не смогут даже дать вам сдачи — разве что отправитесь слегка.

«Ноткин утверждает, что от 10 до 30% привившихся в РФ купили фальшивые справки о прививке и заболев, не сознаются. Приходится их лечить как привитых, и они умирают. Мне кажется, что это попытка опорочить вакцину «Спутник»». Я не понял вашего вопроса. Вот вы пишете: «Попробуйте понять меня правильно», — а вы попробуйте формулировать понятно, тогда я вас буду понимать. И потом, опять-таки, почему я должен комментировать Ноткина? «Ноткин сказал…» — ну сказал, и Бог с ним, и дай Бог ему здоровья. То, что Ноткин что-то сказал, не является фактом мировой истории. Это факт биографии Ноткина.

«Нет ли в вашем христианском восприятии сегодняшний мировых тенденций признаков, описанных в Откровении Иоанна Богослова как Битва Конца?». Понимаете, Бастер, в чем проблема? Конец Света — это явление протяженное, а не одномоментное. И он наступил сразу в момент отлета Христа, в момент его вознесения. Всё остальное — это ожидание Конца Света. Признаки Конца Света наличествуют и в Средневековье, и в Великой Французской революции, и в пришествии Наполеона, в котором видели Антихриста.

Я думаю, что Апокалипсис — это описание не Конца Света, а всей мировой истории. И рискну дать такое определение (жалко, что нас мало кто слышит, но надеюсь, что слышат): мировая история и есть Конец Света. Такой растянутый процесс. Откровение Иоанна Богослова описывает всё, что началось после Христа. И чем увенчается этот процесс — вторым пришествием, мировой войной, массовым уничтожением — мы знать не можем. Это метафора.

А вот признаки, описанные в Апокалипсисе, в Откровении… Апокалипсис — это, как многие полагают, Конец Света. Ничего подобного, Апокалипсис — это Откровение. Вот в этом Откровении описаны в все главные тенденции и приметы всей мировой истории, как она сложилась после прихода в мир Христа.

Ведь сказала же Фланнери О'Коннор в известном рассказе: «Христос нарушил равновесие». И вот этот мир с нарушенным равновесием, мир, в котором уже есть добро и есть абсолютное зло — это мир трагический. Крайне трудно допустить, что в этом мире когда-нибудь будет идиллия. Наоборот, привнесение в него столь явного и чистого добра, которое вдобавок принесло не мир, но меч, регулярно будет приводить и к казням, и к массовым истреблениям, и к триумфу Антихриста, и к временному триумфу Блудницы. То Откровение, которое дал Иоанн, описывает не конец истории, а саму историю. Такой растянутый во времени конец мира.

«Почему после «Что делать?» почти никто из писателей рубежа веков не предлагал проекта переустройства жизни в виде романа или повести?». Ну как же, предлагали. Собственно, в антологии «Маруся отравилась», которую Шубина выпустила 2 года назад, в романе Ильи Гулина «Коммуна» (настоящую фамилию автора забыл) как раз описан еще один вариант такого студенческого «Что делать?», довольно мрачно закончившийся. Были такие аналогичные утопии у Николая Носова — «Незнайка в Солнечном городе». Нет, жанр утопии никуда не девается. Жанр коммуны тоже никуда не девается. Это долгая история, опять-таки.

Просто понимаете, в чем проблема? Вот это очень важная мысль. Чернышевский, которого всю жизнь объявляли плохим писателем (с его собственной легкой руки), был писателем остроумным, изобретательным, талантливым. И у него получилась веселая книга. Это роман-пародия — роман, который оперирует всеми техниками массовой культуры в надежде на этой волне проскочить в сознание массового читателя. Ну, я много раз говорил о том, что пародия — это кратчайший путь к сердцу читателя.

«Что делать?» — это как раз веселый роман об утопии. Когда Герцен обзывал его «фаланстером в борделе», он был довольно близок к истине. Но это же входило в авторскую задачу! Да, Чернышевский написал эротическую утопию. Ну а зачем ему было писать семейную? Можно было написать эротическую: иногда некоторые пары скрываются где-то, а потом продолжают общественно-полезные дискуссии. Это нормально.

Последователи Чернышевского — и прежде всего его главный литературный ученик Ленин, который написал свою работу «Что делать?», гораздо более занудную — не обладали его даром и, скажу больше, его начитанностью. Поэтому их утопии очень скучны. У Ленина по-настоящему интересно читать одну работу «Государство и революция». Вот она проникнута таким азартом.

Это же, понимаете, такая русская манера — называть главное произведение с союзом «и». «Отцы и дети», «Чук и Гек», «Материализм и эмпириокритицизм», «Государство и революция». Но неинтересно описаны сложные любовные отношения между государством и революций, материализмом и эмпириокритицизмом. Написать хорошую утопию надо уметь — руки должны чесаться. Кстати, акунинская «Счастливая Россия» довольно аппетитная книга. Там хочется пожить. Утопия Стругацких ужасно убедительна. Правда, она многими отвергается, потому что там дети воспитываются в интернатах — как можно?

А всё-таки сама идея утопии в литературе необходима. По формулировке Роднянской, отказ от утопии — это отказ от исторического усилия. Надо писать утопии. Мне, кстати, очень досадно, что Шукшин своей утопии так и не написал. У него были представления о мужицком рае, но он боялся их изложить. Вот это было бы, мне кажется, убедительно.

«Поздравляю с Днем Ивана Сусанина!». Влад, ну почему, причем это здесь? Иван Сусанин к изгнанию поляков прямого отношения не имел. Наоборот, он символ жизни за царя. Это правильный день, да. Если кто-то хочет отдать жизнь за царя, милости просим. Но просто царь должен быть не личностью, а персонификацией некой идеи, до чего нам сейчас очень далеко.

«Многие отечественные режиссеры говорят, что поступить на режиссерский факультет их заставил образ Волшебника из «Обыкновенного чуда». Помогало ли им это творить?». Видите ли, действительно Захаров в силу своей абсолютно животной, органической режиссерской способности (он и актером был неплохим, и сценаристом, и драматургом замечательным) действительно снимал фильм о режиссере. Это Волшебник, которой является альтер эго автора.

Сергей Александрович Соловьев, который кажется мне гораздо более сильным писателем, чем режиссером, как я могу судить по его книгам (и кстати, Татьяна Друбич в этом со мной солидарна, потому что она считает его сценарии высокой литературой), мне на мой вопрос (привет вам, Сергей Александрович, я очень вас люблю) когда-то сказал: «Конечно, писать проще, потому что тем самым не надо зависеть от спонсора. Ты творишь миры. Но при этом творить мир руками всё-таки гораздо ответственнее, интереснее и живее, чем его выдумывать, чем набрасывать его на бумаге».

Я из своего короткого опыта общения с режиссером на площадке должен сказать, что действительно моделировать жизнь интереснее, азартнее, чем ее описывать. В конце концов (вот, кстати, хорошая мысль, Бог мог бы ограничиться написанием Библии, и тогда мира не было бы. Но он захотел создать мир, чтобы мы его описывали. Оказывается, создавать лучше.

И как Ленин… А Ленин обо всём успел сказать. Помните, чем кончается «Государство и революция», главный любовный роман ХХ века о любви между государством и революцией и трагическом финале их отношений? «Гораздо интереснее, батенька, делать революцию, чем ее описывать». Ничего не поделаешь: делать мир веселее. Или, как издевательски писали два писателя в начале XXI столетия, гораздо интереснее совершить любовный акт, чем его описывать. Мы это пародировали с Максимом Чертановым в нашем романе «Правда».

Да, веселее сделать, чем описывать. Хотя правильно сказал Михаил Эдельштейн: «Если бы Гумберт Гумберт написал роман «Лолита», чем проделал всё это с девочкой, было бы лучше». Но он его и написал, в общем-то.

«Ваше мнение о таланте Валерии Новодворской как создателя текстов?». Как создатель текстов она темпераментна, талантлива, необычайно азартна. Нет, как публициста я ее ценю гораздо выше, чем как правозащитника. Она и писатель была прекрасный, и переводчик. Она вообще человек такой вербальной культуры — слова ей удавались лучше, чем действия.

Но это проблема практически всех русских революционеров. Даже Ленин — сказал о нем Горький : «Он весь в словах, как в рыба в чешуе». Это правильно, он в словах увереннее себя чувствовал. Потому что в жизни он умел только командовать: «Расстрелять, расстрелять, батенька!». Не очень ему удавалось. У него не очень получилась русская революция. Я думаю, что как литературный критик, он был гораздо убедительнее и, страшно сказать, безвреднее.

Русские революционеры — по преимуществу писатели. Потому что, понимаете, надо об институтах думать, а не о том, как красиво сформулировать.Даже Троцкий, который имел некоторые прагматические способности (он создатель Красной армии), — а всё-таки расстрелы, децимации, вручения часов… Очень много пафоса и крови, и очень мало дела. Именно дела. И разваливалось всё после него.

Дело в том, что на стрессе, на истерике можно много чего наделать. Но надо же уметь формировать институции. А этого в России не умели никогда. Поэтому все наши революционеры — это писатели. Как Савинков, как Лимонов. И Ленин написал 54 тома, прожил 54 года, а сделал то, что было уничтожено уже при его жизни. Это очень досадно.

«Что вы думаете о Романе Виктюке? Какому театру он наследует?». Наследует он, конечно, в большей степени, я думаю, раннему Любимову. Такой очень литературоцентричный и при этом замечательно пластичный. Замечательный организатор массовых действ. И потом, видите как? Виктюк был человек интуитивный. Он действительно не врал, когда говорил, что прислушивается к каким-то вибрациям.

Его театр очень разный. Он умел делать совершенно разные, иногда взаимоисключающие вещи. Его ранние постановки Петрушевской не имеют ничего общего со «Служанками», а «Служанки» совсем не то же самое, что «Мадам Баттерфляй». А гениальный телеспектакль (гениальный по духу, по интонации) «Манон Леско и кавалер де Грие» не имеет ничего общего с его же кинопродукцией — к сожалению, очень малочисленной.

Он разный был, Виктюк. Отличает его одно — фантастическое умение набрать эмоцию. Вот финал «Истории кавалера де Грие» — это один из лучших телеспектаклей в мировой истории. Он умеет потрясти, умеет почувствовать это в других.

И дело не в каких-то эротических коннотациях, не в каких-то его дерзостях и храбростях. Помните «Спортивные сцены» 1982 года Радзинского? Какой это был мощный спектакль! С каким чувством омерзения и опустошенности он оставлял. Догилева это помнит. Ох, мощная была история! Или «Наш Декамерон».

Виктюк был гений. Гений — я, конечно, часто употребляю это слово, простите меня. Но он был гений именно эмоционального попадания. Все его спектакли были абсолютно разные. Ему сегодня хотелось так, а завтра сяк. У него были какие-то лейтмотивы, но он был, понимаете, именно театральное животное — человек, который объяснить ничего не может, но нюхом чует, что должно быть вот так.

Вот так он и делал. Если актеры его слепо слушались, если были пластилином в его руках, то всё получалось. Если они начинали у него уточнять, расспрашивать, говорить, он, как правило, менял персонажа. Он никогда не мог объяснить, почему то или другое хорошо.

Вот он любил Някрошуса, потому что Някрошус — это пример яркой, лобовой, бьющей театральной метафоры. Театральное пространство заполнено, театральное движение насыщено, всё время происходит точная, яркая сценическая иллюстрация мысли. Он это гениально переводил на театральной язык.

«Будет ли еще где-то прочитан или опубликован ваш доклад о диверсификации?». Нет, Олег, не будет. Я и так-то, знаете, час давал пояснения. Я книгу напишу. Вот в романе это всё будет. По каким линиям пойдет диверсификация. Может быть, это будет линия ваксеров и антиваксеров. Но мы же не знаем, по какому признаку они ими становятся. Некоторые полагают себя таким совершенством, что вакцина может только испортить дело. Может быть.

«Может ли возвращение Эраста Фандорина после «Не прощаюсь» напомнить возвращение Сириуса Блэка? Чем это будет отличаться от вечного возвращения недоубитого Де Морта?». Де Морта убили, всё. Легас, тут какая проблема: мы не знаем (и Роулинг пока не знает), что находится за Занавеской забвения. Весьма возможно, что эта занавеска иллюзорна.

То, что Сириус Блэк вернется — это к бабке не ходи. Но понимаете, есть две проблемы. Есть проблема физической смерти, которая, по мысли Дамблдора, лишь одно из приключений воспитанного ума, а есть Занавеска забвения — это более страшная штука. Забвение может настигнуть человека при жизни. Забвение — это когда вы уходите с первого плана и перестаете существовать для большинства. Роулинг не имеет такого опыта, и, я думаю, ей интересно будет это попробовать. Она попробовала, спрятавшись за псевдонимом — ее всё равно раскрыли.

Такая попытка начать с нуля… Вот видите, Юрков вышел из-за Занавески забвения. Был поэт, крупный, в 20-е годы в Киеве влиятельный — забыли намертво. Николай Ушаков через 40 лет после его смерти напечатал 3 стихотворения. По этим 3-м стихотворениям стало понятно, что это был огромный поэт. Два человека в разное время — я и Хрыкин — прочли эти 3 стихотворения и вытащили наружу Юркова. И он возник из-за Занавески забвения и опять стал влиятельным, а в некоторых кругах даже модным поэтом.

Как это вышло? Это непонятно. Роман «Стоунер», который вышел, благополучно прошел мимо всех читателей, а 30 лет спустя воскрес уже после смерти автора и выбрался из-за Занавески забвения. Мы не знаем, что происходит. Занавеска забвения как бы отрыгивает какие-то вещи, которые вдруг могут оказаться востребованными. Если над этим феноменом подумает человек с фантазией и темпераментом Роулинг, может получиться великолепная идея. Но я не знаю, будет ли она этим заниматься.

«Можно ли предположить, что одни субличности будут быстрее и эффективнее других?». Да, безусловно. Я вам больше скажу: некоторые субличности будут вытеснять остальных. Вот проблема этих вытесняемых, этого, скажем так, униженного меньшинства, этого внутреннего меньшинства для меня очень значима.

Я вам больше скажу: сейчас фигура русского писателя во мне среди моих множественных занятий и субличностей находится в вытесняемом меньшинстве. Она сопротивляется. Я не дам ее уничтожить. Но эта борьба происходит, и она очень мучительна. И в 90-е она шла, когда мне все говорили, что надо актуализировать в себе предпринимателя, а писателя забить. Писатель не дал этого сделать и выжил.

Я вообще за то, чтобы конфликт загонялся вглубь, чтобы осуществлялась идея Шоу насчет квинтэссенции ксенизма — перенос внешнего конфликта во внутреннюю плоскость. Это для меня самое интересное. Если бы Раскольников убил старуху в себе, не было бы необходимости убивать ее на публике. Это, по-моему, очень перспективная мысль.

«Нельзя ли разобрать стихотворение Юрия Левитанского?». Можно именно потому, что сейчас его вдова (дай Бог ей здоровья, она очень много делает для увековечивания памяти мужа) к его 100-летию выпускает прекрасную книгу с потрясающим, по-моему, предисловием и комментариями моего великого друга Никиты Елисеева. Она прислала мне эту книгу. Из Левитанского я, может быть, что-нибудь разберу, но надо подумать, что именно. Проще всего взять «Как показать зиму», которую я знаю наизусть и люблю. Но это простые стихи, а у него есть и сложные.

«Хорошие стихи Саши Бест о жестоких зрителях, для которых главное — зрелище». Да, хорошие стихи, вы правы.

«Что вы можете сказать об уголовном преследовании Саши Швец?». Уголовного преследования пока нет. В ее песнях ищут призывы к суициду, хотя Саша Швец ничего о суициде напрямую в плане призыва не говорит. Она описывает нескольких подростков, у которых бывают суицидальные мании. Глупая девочка 11 лет пыталась покончить с собой, у нее в плейлисте нашли Сашу Швец и теперь решили ее куда-то тягать.

У них всё-таки гениальное спинномозговое чутье. Саша Швец очень талантлива. Саша, если вы сейчас меня слышите, вы прекрасная девочка… Не девочка — женщина. Вы прекрасная поэтесса — простите уж меня за утонченный старый феминитив. Вы замечательная исполнительница. Вы очень талантливы. Ваши песни (например, «Комплексы») — это прекрасно придумано и сыграно. У вас хорошие стихи.

То, что они вас тягают, доказывает только то, что вы большой поэт. Вот и всё. И более того, они из вас сделают большого поэта, хотите вы этого или не хотите. Вам теперь придется быть большим поэтом, потому что на кого обратил внимание Следственный комитет России, тот большой поэт.

«Историк Лев Лурье говорит, что разница между Петербургом и Москвой такая же, как между Англией и Соединенными Штатами. Согласны ли вы с этой оценкой?». Мне больше нравится мнение Оскара Уайльда, сказавшего: «У нас с США почти всё общее, кроме языка». Такой изысканный парадокс.

Да нет, конечно. Понимаете, ведь Штаты модернее, новее, свежее Англии, а Москва старше, архаичнее и медленнее Петербурга. Она быстрее живет, но она медленнее соображает. Ведь все главные тенденции в искусстве, все главные тенденции в фантастике появились сначала в Питере. И торжество мейнстрима, торжество фантастики над мейнстримом, скажем так, перевод фантастики в мейнстрим, торжество притчи, торжество петербургского рока… А что Москва-то дала в эстетическом плане?

Я помню, на моей защите диплома Анатолий Бочаров сказал: «Готовы ли вы на своем дипломе поклясться, что петербургская литература 70-х годов сильнее московской?». — «Да, готов». — «Почему?». — «Да потому, что невзирая на Трифонова, невзирая на Георгия Семенова, невзирая даже на Искандера (который, правда, такой же москвич, как я американец, но Бог с ним — жил в Москве), Москва всегда была медленнее и архаичнее в своем развитии». Весь авангард жил и работал в Петербурге. Поэтому если уж где искать аналог Штатам, рукотворной и умозрительной стране, то это, конечно, Петербург — рукотворный и умозрительный город. Вот за это я его так и люблю.

«Почему символом христианства стало именно распятие, а не воскресение или вознесение?». Во-первых, распятие, воскресение и вознесение — это, простите, звенья одной цепи. Это одно событие. А почему крест стал этим символом, понятно — потому что человечеству надо вспоминать о своих грехах. Почему петух стал символом апостола Петра, и его всегда изображают с петухом? Потому что это символ его отступничества. Он хотел, чтобы ему всегда об этом напоминали. Распятие Христа — это символ того, что человечество с ним сделало. Вот об этом надо помнить. А что он воскрес и вознесся — это уже само собой.

«Что можно прочесть на тему русского фольклора? Я знаю только Проппа». Афанасьева прежде всего. Но в огромной степени надо знать и читать Вельтмана и Успенского. Два самых талантливых прозаических экзерсиса на тему русского фольклора — фольклорные романы Вельтмана и трилогия Успенского.

«Нужно ли людям верить в сказки?». Что считать сказками. Людям нужно верить в то, что они хороши.

Люди мои, в помраченьи души

Не забывайте, что вы хороши, — сказал мой любимый поэт.

«Я вполне разделяю вашу идею о неизбежной стратификации человеческого сообщества, но меня удивляет, что вы говорите об этом в контексте будущего. Так ведь было всегда». Нет, так было не всегда. Это разделение было в намеке. Более того, внутри человека оно присутствовало всегда. Но оно никогда не выходило наружу как сейчас. Люди никогда не расслаивались с такой наглядностью, с такой убедительностью на несовместимые слои. Их больше нельзя совмещать. Это как распад Некрасова на Маяковского и Есенина.

Можно было до какого-то момента совмещать в себе гражданскую и патриотическую ипостась, а потом они вырвались наружу. Ведь человек же не сам выбирает свою маску — он ее примеряет, и она прирастает. И вот сочетать в одном лице поэта и гражданина или, скажу больше, гражданина и патриота, и даже, пожалуй, гражданина и апологета с какого-то момента стало нельзя. Вот и всё. Настала потребность жить по-разному, жить в несовместимых пространствах. Мне очень хотелось бы, чтобы это осуществилось — чтобы мы стали друг для друга несовместимы, недостижимы, непонятны и так далее. Но пока я этого еще не вижу. Пока я вижу дикую вражду.

Вот я пролистовую книжку Юркова, которую не сумел купить в Москве и купил здесь. Не стоит ли, действительно, разобрать что-нибудь из стихотворений Юркова? Наверное, можно.

Вот насчет фольклора, имея в виду именно научные труды — лучше «Морфологии сказки» ничего не написано. Ну, всякие «Поэтические воззрения славян на природу», наверное, практически идеальное произведение.

Знаете, Юркова мне, конечно, жутко хочется разобрать, но боюсь, что Юрков поэт слишком авангардный. Это очень для немногих. Я просто могу порекомендовать лучшие юрковские стихи. Если вы достанете. Оно, конечно, есть в сети — вот это его маленькое «Избранное». Есть и многие другие его книжки — Хрыкин многое успел выложить в сеть, и он там благополучно осуществился. Но давайте всё-таки лучше разберем Маяковского. И разберем не «Разговор с фининспектором о поэзии», который просто долго читать, а разберем мое любимое произведение «Разговор на рейде».

Господи, сколько же вопросов, и таких прекрасных, осталось неотвеченными! Я попробую, конечно, написать всем, но у меня времени нет. Понимаете, у меня очень много работы. Причем работы всякой англоязычной. Поэтому я кому-то просто не успеваю ответить — вы уж простите меня. А может быть, нам как-то удастся иногда получить 3 часа — черт его знает. Досадно, что блистательные вопросы и серьезные темы уходят.

Ну ладно, разберем стихи. Никогда не забуду, как Коля Ефремов, второй по старшинству Мишин сын, на презентации моего «Маяковского» читал это стихотворение так, что просто звучал голос Маяка, его интонации. Хотя в его записи это не сохранилось. С такой торжественный печалью падали эти слова! Про книгу вообще все забыли — все смотрели на Колю, который в эти минуты был так похож на молодого Маяка!

Перья-облака, закат расканарейте!
Опускайся, южной ночи гнет!
Пара пароходов говорит на рейде:
То один моргнет, а то другой моргнет.

Что сигналят? Напрягаю я морщины лба.
Красный раз — угаснет, и зеленый…
Может быть, любовная мольба.
Может быть, ревнует разозленный.

Может, просит: — «Красная Абхазия»!
Говорит «Советский Дагестан».
Я устал, один по морю лазая,
Подойди ко мне и рядом стань.

Но в ответ коварная она:
— Как-нибудь один живи и грейся.
Я теперь по мачты влюблена
В серый «Коминтерн», трехтрубный крейсер.

— Все вы, бабы, трясогузки и канальи…
Что ей крейсер, дылда и пачкун?
Поскулил и снова засигналил:
— Кто-нибудь, пришлите табачку!..

Скучно здесь, нехорошо и мокро.
От тоски сыреет и броня…
Дремлет мир, на Черноморский округ
Синь-слезищу морем оброня.

Это период его счастливой одесской влюбленности в Женю Хин, которая потом, естественно, попала в Хину Члек, поскольку уж одесситы-то знали эту историю. Но дело в том, что вот это любовное недоразумение, как называл его сам Маяк, вызвало лучшие силы из его души. Его стихи, навеянные этим одесским романом 1927 года, самые веселые и самые грустные — самые человеческие.

Славин, вы не совсем правы, говоря, что это похоже на Вертинского. Маяк вообще похож на Вертинского в том смысле, что Вертинский — Пьеро, а Маяк — Арлекин. Они такие персонажи Мейерхольда — Карабаса-Барабаса. Но если говорить серьезно, это похоже на Вертинского смешным сочетанием трагедии, пафоса и насмешки. В этом смысле да.

Ведь почему для Маяка (это то, о чем мы говорили сегодня) тема эротики всегда каким-то образом связана с нечеловеческими существами? Самое яркое любовное стихотворение Маяка — это «Бруклинский мост», стихотворение о любви к мосту. Потому что Маяковский, как всякий человек модерна, ощущал себя такой не совсем человеческой сущностью. «В ушах оглохших пароходов горели серьги якорей». Катаев пишет, что действительно в трубных зовах нашего одесского порта было что-то похожее на половое чувство. Почему? Да потому, что человек уже недостаточен.

Чтоб мог в родне отныне стать

Отец, по крайней мере, миром,

Землей, по крайней мере, мать.

Попытка в «Про это» вырваться за пределы комнаты, за пределы постели, «чтоб всей вселенной шла любовь» это абсолютная утопия. Кстати говоря, этот НРЗБ в поэме абсолютно искусственный, потому что поэма не про это.

Но если говорить о любви Маяковского, недостаточность человеческой любви — одна из его главных тем. В некотором смысле это то, о чем Стайрон так пророчески написал в «И поджег этот дом» — о неполноте и мучительности оргазма. В чем неполнота? Короткий миг быстро проходит, невозможно перелиться в другого человека, невозможно им стать. Именно поэтому любовь двух субличностей — это, по-моему, идеальная любовь. Потому что можно стать другим. Вот так и здесь. Любовь пароходов — это сквозная тема Маяковского.

По морям, играя, носится

С миноносцем миноносица.

И конца б не довелось ему,

Благодушью миноносьему.

Вот это, слава Богу, у нас есть в записи. Колька, конечно, вдохновлялся именно этим чтением. Маяк представляет себе любовь как такое влечение всего мира друг к другу. И в этом смысле он странно смыкается с Пастернаком — тоже в морской теме.

О, как тоскуеет по пахоте плуг.

Пашня – по плугу, по северу – юг,

Все – друг по другу!

Это стихотворение «В низовьях». Как страшно тоскуют друг по другу все вещи! Любовь перестает быть частным делом двоих и становится делом пароходов, делом волны и берега. Такое тотальное слияние всего со всем, страстная тоска. Как тоскует пальма по сосне. Вот мир, который предстает как одна огромная любовная драма тоски друг по другу всех вещей.

Мы за фельетонной тематикой позднего Маяковского забываем о развитии у него главных лирических тем. Ведь понимаете, знаменитая идея, что Маяковский — поэт монолога, что он поэт монологический, как раз неверна.

Тот сборник, который составила Таня Ларюшина, и который вышел в «Эксмо» у Наташи Розман (спасибо им большое, этим двум девушкам, которые почувствовали в Маяковском эту жажду диалога) — этот сборник в первой редакции (он теперь всё равно называется «Избранное», потому что это сериальная книга), но назывался он «Разговорчики». Потому что это «Разговор с товарищем Лениным», «Необычайное происшествие: Разговор с солнцем», «Разговор на рейде»...

Маяковский жаждет разговора — «Несколько слов о моей жене», «Несколько слов о моей матери», «Несколько слов обо мне самом». Его выход на эстраду — это поиск диалога, а не монолога. Просто некому ответить. «Какими Голиафами я зачат — такой большой и такой ненужный?». Вот эти разговаривающие пароходы или пастернаковское воспоминание о революции 1917 года, когда разговаривали и митинговали деревья. Маяковский жаждет разговаривать с кем-то. Но дело в том, что ответить ему мог бы только пароход.

Поэтому его единственный равный собеседник — это, простите, товарищи, «Разговорчики с Эйфелевой башней». Она такая же большая, такая же длинноногая, такая же неуместная. Когда она появилась, все вообще ее ненавидели. Мопассан говорил: «Хожу туда обедать только потому, что оттуда ее не видно». Но сегодня символ Парижа — она. Сегодня символ поэзии — Маяковский. Когда он появился, его травили и топтали так, как никому из вас не снилось. И мне тоже.

Как раз вот эта неуместность большого, его страшное одиночество, страстная жажда отзыва — вот это стихотворение «Разговор на рейде». И надо сказать, что эта тема в советской поэзии продолжилась. Дело в том, что тема Маяковского — это, конечно, сверхчеловек. Продолжение всей темы русского модерна. Но это еще и одиночество сверхчеловека, это его невозможность продолжиться: «Какими Голиафами я зачат — такой большой и такой ненужный?».

Может быть (это отдельная тема, я бы ее кому-нибудь продал), трагедия Маяковского была в том, что Лиля была бесплодна. Что эта семья не могла разрешиться ничем. Да он и не хотел быта, потому что ненависть к быту и жажда всемирности, жажда космизма — вот это, может быть, такая тема любви у Маяковского. Фаллическая форма ракеты, которая уходит в космос, пронзает его — это тоже такой бесплодный полет. Но это, по крайней мере, конечно, эротическая коннотация — жажда с помощью ракеты обладать космосом. Другое дело, что из этого космического секса ничего особенного получиться не может, потому что там нет воздуха.

И может быть, главная трагедия русской революции в том, что она не привела к революции антропологической. Что она породила новые имущественные отношения, а новых человеческих отношений она не породила. И вот эти новые отношения — я не знаю, что это могло бы быть: телепатия, совместная работа, какие-то самые тонкие формы взаимопонимания… Может быть, любовь двух уродов, которая как любовь двух пароходов. Ведь пароход — он тоже как бы урод машинного мира. Он монстр, он слишком велик, слишком неуправляем, слишком одинок. Но, может быть, любовь монстров могла бы быть на это ответом.

Понимаете, ведь вот в чем проблема: русская семейная утопия, о которой мы говорили и применительно к «Что делать?», и применительно к частной жизни Маяковского — она имеет трагический финал. Человек не может превратиться в нечеловека в своей повседневной жизни. Он остается рабом постели, кухни, детского ночного горшка. Не появляется чего-то нового. Может быть, в утопии Стругацких такой половинчатый ответ: ну хотя бы давайте создадим эти интернаты и такие лицеи. Может быть, это.

Но пока, мне кажется, идеальным ответом на этот запрос, на такую тотальную любовь мог бы быть или производственный роман (как говорит Мария Васильевна Розанова, самая прочная любовь — это любовь коллег), или взаимное проникновение, взаимный гипноз, проникновение в чужую душу. Пока же нам приходится любоваться на любовь пароходов и втайне завидовать им. А мы услышимся через неделю. Пока, дорогие друзья!

* Телеканал Дождь - СМИ, признанное иностранным агентом. Радио Свобода - СМИ, признанное иностранным агентом.


Загрузка комментариев...

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире