'Вопросы к интервью

Время выхода в эфир: 11 июня 2021, 00:05

Д. Быков Доброй ночи, дорогие друзья! Начать, конечно, приходится с печального известия. Погиб Василий Бородин на 39-м году жизни, замечательный поэт. Предполагают самоубийство. Если это так, то это далеко не первое самоубийство в его поколении. И конечно, это говорит о беспрецедентно тяжелом выживании поэта в современном мире. Конечно, о некоторой повышенной ранимости, колоссальной неустойчивости и страшной уязвимости человека, занятого этим ремеслом.

Бородин, помимо того, что он превосходный поэт с 7-ю, на мой взгляд, очень значительными книгами, был очень хороший человек. Из тех, кто о нем сейчас пишет (вы знаете, такие дежурные комплименты для некрологов — всегда покойник оказывается абсолютным светочем), прав Андрей Чемоданов: хочется при жизни что-то такое услышать.

Бородин — абсолютно консенсусная фигура в том, что о нем никто ничего плохого сказать не может. Ранимый, прекрасный, щедрый душою человек. Всегда очень тепло отзывавшийся, кстати, о большинстве коллег. И, конечно, поэт удивительной силы. И тут можно только пожелать всем по возможности друг друга беречь. Да и себя не в последнюю очередь.

Что касается лекции, то мы договорились, что я какое-то время буду просто разбирать стихи. Мне подбросили очень интересное стихотворение. Его недавно выкладывал Георгий Трубников — сейчас, вероятно, главный специалист по Вознесенскому. Видимо, кто-то, прочитав, предложил мне разобрать «Самосвал» 1980 года («разобрать самосвал» звучит, конечно, замечательным каламбуром) — стихотворение Андрея Вознесенского, не очень простое для понимания. Во всяком случае, вне контекста 70-х вряд ли понятное. Наверное, мы поговорим о «Самосвале». Если будут какие-то другие, более увлекательные предложения, то пожалуйста.

Ну и, конечно, я должен поблагодарить всех, кто написал мне всякие добрые слова в связи с расследованием «Инсайдера». Благодарю Доброхотова и Грозева, которые проделали, на мой взгляд, колоссальную работу. Работу, которую сам я не проделал бы никогда. И спасибо всем, кто написал всякие добрые слова.

Я не собираюсь уделять этой истории какое-либо внимание. Причина происходящего, мне кажется, проста. Я думаю, шли по Координационному совету, по списку. Если посмотреть на этот совет, видно, что судьбы его участников как-то сложились не очень радостно. Более того: многие тяжело заболели — разумеется, от излишеств.

В принципе, я не очень люблю и не очень привык ощущать себя жертвой. В этом, пожалуй, мое абсолютное согласие с известной цитаты Бродского: «Делайте всё, чтобы не ассоциировать себя с жертвой». Но как-то у меня особенно и не было в жизни таких поводов.

Д.Быков: Причина происходящего проста. Я думаю, шли по Координационному совету, по списку

Я не хочу сказать, что рассматриваю себя как триумфатора, как конкистадора в панцире железном. Но как-то большую часть своих обстоятельств я мог рассматривать как такую борьбу с обстоятельствами, в которой обстоятельства далеко не всегда побеждали. А иногда и мне случалось как-то что-то с ними сделать. Поэтому рассматривать себя как жертву, тем более недоотравленную, я совершенно не собираюсь и уделять много внимания этому не буду.

То есть я строю свою жизненную стратегию, не исходя из этого. У меня есть другие поводы для тревог, беспокойств, надежд. Другие планы — прежде всего литературные. Я как-то всё-таки ассоциирую себя более с литературой. Мне бы хотелось, чтобы меня знали более как литератора, нежели как персонажа политических дискуссий или скандалов, с этим связанных.

Конечно, некоторые люди тут же вылезли с разговорами о том, что вся моя литературная слава как раз основана на пиаре такого рода. Но это настолько глупо и настолько не соответствует действительности! Как раз наоборот: мне кажется, литературная слава, какая есть (как говорил Окуджава, слава — вещь посмертная; назовем это известностью), как раз и привлекла ко мне некоторое внимание. Всем лучшим во мне я обязан этой скромной способности немного запоминаться.

Это приятно, это любопытно. Но я совершенно не собираюсь строить свою жизнь, исходя из попыток разных организаций меня убивать. А что убить могут кого угодно, так, я думаю, для нас ничего нового в этом нет. Потому что российская власть не знает никаких сдерживающих факторов. У нее отсутствуют сдерживающие центры. Она такая интересная метафизическая загадка.

Действительно, я писал давеча, что количество людей, способных вас остановить — это главный критерий влияния. Здесь нет людей, способных остановить. Они просто отсутствуют в принципе. Поэтому возникает любимая многими ситуация, действительно метафизически привлекательная — по крайней мере, любопытная — ситуация абсолютного бесправия. С человеком в России можно сделать всё, что угодно. Абсолютно. Здесь нет никаких ни тормозов, ни сдерживающих центров, ни стыда перед мировым сообществом, ни стыда перед собственным законом, который уже употребили как только могли, вообще убрав понятие закона.

Но это интересный вызов. Помните, как говаривал в свое время Адам Михник: «Быть евреем в Польше — это интересной вызов». Кажется, это он говорил, если я ничего не путаю. Да, действительно, такой любопытный вызов. Ситуация перспективная для исследования, для анализа. Я думаю, вряд ли где-то еще в мире (ну, кроме совсем уж третьесортных деспотий) сегодня наблюдается такой простор в одном и узость в другом.

Д.Быков: У меня есть другие поводы для тревог, беспокойств, надежд. Другие планы — прежде всего литературные

«Существуют ли научно-фантастические поэмы? Писал же Пушкин сказки». Научную поэзию в 20-е годы пытался без особого успеха разрабатывать Валерий Яковлевич Брюсов, который вообще был большой новатор и экспериментатор. Но поскольку интересовал его в жизни по-настоящему только садомазохизм, его стихи на любую другую тему обладают, при некотором блеске формы, известной бессодержательностью. То ли дело «Египетские ночи», которые он из пушкинского наброска превратил в полновесную 6-главную поэму.

А что касается научно-фантастической поэзии, то здесь на память приходит прежде всего поэма Семена Кирсанова «Зеркала». Кирсанов вообще, понимаете, мечтал быть прозаиком. Ему всё время приходили сюжеты, которые он продавал разным людям вроде, например, Самойлова под коньячок в ЦДЛ. Но сам романов не писал. У него на прозу стоял какой-то блок. Помните, как говорила Ахматова: «Я всегда знала всё о стихах с самого начала, но ничего не знала о прозе». Вот он как-то не умел писать прозу.

У него был замечательный сюжет о безумном изобретателе, который научился считать изображения с зеркал и установил, что зеркала хранят в памяти огромный слой таких как бы игольчатых фотографий. «Каждый снимок — колючий навес световых невидимок». Видите, это всё врезается в память. Потому что книга Семена Кирсанова «Зеркала» была для нашего поколения таким откровением.

Я помню, что с Володькой Вагнером, который, правда, был меня порядочно постарше, мы в «Артеке» цитировали друг другу огромные куски из этой книги, из двух фантастических поэм. Одна — «Дельфиниада», где доказывалось, что дельфины — это греческое племя, превратившееся в морских животных. Там излагалась всемирная история глазами дельфинов. А вторая — это как раз «Зеркала», которая и дала книге название.

Наверное, определенное сходство с научно-фантастическими поэмами есть в «Озе» Вознесенского, которая содержит (особенно в прозаических фрагментах) некоторое количество фантастических версий. «Оза» — это Дубна, это Вознесенский с Зоей Богуславской переживал пик романа. Фактически Дубна дала им приют, и разговоры с физиками образовали такой фон этой поэмы.

Научно-фантастическая поэма — об этом жанре мечтал Евтушенко, но в результате написал повесть «Ардабиола», потому что в поэму сюжет не влезал. Хотя, в принципе, какие-то элементы фантастики есть, например, в поэме «Мама и нейтронная бомба», которую я, при всей ее кажущейся конъюнктурности, считаю далеко не таким уж провалом, как об этом говорили. «Письмо в ХХХ век» Рождественского — поэма, конечно, совершенно никакая, но если мы говорим о научно-фантастических поэмах, то вот такая футурологическая фантазия имела место быть там. Я думаю, надо что-то посмотреть.

Да, естественно, Даниил Андреев. Потому что «Ленинградский апокалипсис» — это, конечно, не научная фантастика. Конечно, это дополнение к фэнтези. Потому что коль скоро всю «Розу мира» можно рассматривать как фантастическую эпопею, фантазийную, как такую фантазию о метафизическом строении мира, о делении его на высшие и низшие сферы, то, конечно, «Ленинградский апокалипсис» и вообще все стихи, примыкающие к «Розе мира», могут считаться научно-фантастической поэзией или, по крайней мере, поэзией в жанре фэнтези.

Там действительно есть потрясающие шедевры. Особенно открытый им гипер-пэон — 5-сложный размер, который делает звучание совершенно чугунным: «как чугунная усыпальница, сохрани». Конечно, Даниил Андреев был великим поэтом. У меня нет никаких сомнений на этот счет. Я думаю, поэтом более значительным, нежели все его прозаические опыты. Его поэтический ансамбль, как он это называл, или поэтическая симфония «Русские боги» — это в чистом виде научно-фантастическая поэзия.

Это перспективный жанр, но, к сожалению, так получается, что воспринимать это могут немногие. Это, как сказано у Кирсанова, увозит бедного фантаста в дом на Матросской тишине». На Матросской тишине располагался не только тюремный замок, но и дурдом. Это, видимо, такое довольно редкое жанровое явление, и воспринимать его не все способны.

«Может ли быть прощен Драко Малфой? В частности, на подкасте Mugglecast обсуждали его многочисленные скверные поступки и шовинизм. Можно ли списать его характер на дурное воспитание и среду, в которой обитают ученики факультета Слизерин?». Понимаете, вечный разговор «среда заела» применяется как оправдательный аргумент с начала времен. Напоминает известное стихотворение, кажется, Винокурова про маму Иуды:

Целует ноги синие Иуде —

Испортили ребенка злые люди.

Если говорить серьезно, то у Драко Малфоя (для меня, во всяком случае) нет никаких оправданий. Но Роулинг — она же следует в русле того мифа, что Иуду человечество оправдывает всегда. И Снейп виноват, потому что детство было трудное: сальные волосы, бледное прыщавое лицо, штаны с него снимали, над ним издевались. Зато он так любил Лили, и это до некоторой степени его оправдывает.

Тенденция к оправданию таких героев человечеству вообще присуща, потому что оно в их лице оправдывает себя. Понять это можно. Но для меня Драко Малфой, который так пытал Поттера империумом и говорил ему мерзости про его родителей, непрощаем. Гарри Поттер лучше умеет прощать. Понять его можно.

«Спасибо за «Гражданский роман»!». Спасибо вам!

«Если не хотите про Авербаха, расскажите про фильм «Голос»». Понимаете, фильм Авербаха «Голос» по художественной задаче отчасти схож со сценарием и спектаклем Крымова «Дон Жуан. Генеральная репетиция» в театре Фоменко.

В чем здесь проблема? И то, и другое — о феномене искусства. Но просто Авербах, как человек гораздо менее романтический (а уж Рязанцева так и вообще, по-моему, какое-то воплощение интеллектуальный трезвости), рассматривает ситуацию на более жестком примере, более грубом. У Крымова ставят как-никак Моцарта, и у него это история о том, как режиссер губит всех и себя в попытке достичь немыслимого совершенства. Такая немного макабрическая история. Мы, кстати, с Дмитрием Анатольевичем записали, по-моему, довольно любопытное интервью в «ЖЗЛ», которое выйдет в ближайшие недели.

Что касается Авербаха, там режиссер не гениальный, в отличие от такого тоже пародийного, тоже макабрического персонажа Крымова. И главное, что это история, как актриса в последние свои дни… Она умирает от гипертонии. У нее так называемая злокачественная гипертония (видимо, почечного происхождения, о чем там напрямую не сказано) — то, что не сбивается никакими лекарствами. И вот она бегает озвучивать плохую роль в плохой картине.

И последнее, что она делает в жизни, спасаясь тем самым от болезни, от смерти, от мыслей — это вот это безумное озвучание, которое производится аврально, в конъюнктурным фильме, плохо придуманном, плохо написанном. И вот его надо срочно сдавать, чтобы хоть как-то его вытолкнуть на экран. И актриса (между прочим, с потенциями актрисы блистательной) бегает на студию. Сбегает из больницы, просиживает там ночь в последний раз и в последнем порыве вдохновения озвучивает своим голосом эту бездарную картину.

То есть причаститься можно и из лужи — любимая мысль и довольно очевидная. То есть Авербах говорит о том, что искусство, даже если оно конъюнктурно, временно и производится под гнетом массы обстоятельств — это всё равно великий труд, самопожертвование, спасение. И главное, это единственный путь к бессмертию. Это единственное, что может как-то облагородить жизнь.

И композитор там такой безумный, срисованный с Каравайчука — тип хитрого сумасшедшего, как это называет Рязанцева. И, собственно, героиня, которая за всю жизнь так и не сыграла главную роль. И муж героини, который понимает, что настоящей любви он ей дать никогда не мог, давал только заботу. В общем, все жили кое-как. Но в порыве какого-то безумного предсмертного вдохновения у них случается секунда творчество.

Конечно, это очень жесткая картина. Это автоэпитафия, потому что это последний законченный фильм Авербаха. Ну, после этого он снял еще короткий фильм-концерт — такой музыкальный, насколько я помню, видовой ленинградский. Но умер он в момент режиссерской подготовки к «Белой гвардии». Уже был написан сценарий. Это могла стать его лучшая картина, но он ее не снял. Он прожил очень мало. Умер от рака, насколько я помню, поджелудочной железы — болезни коварной, потому что очень долго необнаруживаемой.

И вот «Голос» — самая трагическая его картина. Это фильм, насколько я помню, 1983-1984 года, и вышел он каким-то третьим экраном. Но в его сдержанно-трагической манере больше благородства и силы, чем почти во всех фильмах того времени.

Вообще 1983-1984 годы — годы такого уже, понимаете, даже не закатного, а уже застывшего над бездной Советского Союза — тоже были для наблюдения довольно любопытными. Появилось несколько довольно сильных картин. Я вот помню свой шок от «Клетки для канареек» Чухрая. Помню, конечно, «Голос» как такое откровение. Помню «Соучастников» Инны Туманян с потрясающей работой Колтакова.

Ведь перестройка не на ровном месте взялась. Понимаете, ведь свои первые картины Хотиненко снял еще в СССР. И Тодоровский начал работать еще в позднем СССР (имеется в виду Валерий Петрович). И Месхиев — кстати, сын выдающегося оператора. То есть это поколение людей, которые потом заявили о себе на кинофорумах — они уже в начале 80-х работали. Они сформировались к этому времени. Вот этот чернозем, густой и жирный, позднего Советского Союза, этот трупный чернозем, как ни странно, давал возможность вырасти на нем замечательным явлениям.

Д.Быков: Причаститься можно и из лужи — любимая мысль и довольно очевидная

«Нельзя ли разобрать стихотворение Пастернака «Свидание»?». Можно подумать об этом. Ахматова говорила о нем: «Как современно и в то же время как классично». Там действительно есть хитрые приемы, на которых это сделано. При том, что стихотворение внешне очень простое.

Пастернак в это время много работал с короткой строкой — с трехстопным хореем в «Сказке», с трехстопным ямбом в «Свидании». Прелесть этой короткой строки — в ее необычайной энергии, в лаконизме, афористичности. Вот «Сказку» я бы разобрал, наверное, с большим интересом. Потому что «Свидание» — всё-таки там немножко понятно, как сделано, и оно не мудрящее стихотворение. Хотя абсолютно гениальное, одно из самых моих любимых. Ну, подумаем.

«Можно ли сказать, что Лимонов взял исповедальную интонацию у Холдена Колфилда?». Нет. Как раз Лимонов был абсолютно прав, когда писал послесловие к «Эдичке», что Эдичка, Эдди-бэби — это герой, вообще возникший ниоткуда. «Всё остальное — мура собачья и чушь зеленая», писал он. Потому что герой Лимонова гораздо более радикален, чем Холден Колфилд.

Холден Колфилд, при всей своей откровенности и попытках цинизма, всё-таки домашний мальчик, сбежавший в джунгли города. А Лимонов в джунглях того же города уже довольно тертый и при этом сентиментальный и ранимый эмигрант. Конечно, он радикальнее и по языку, и по описаниям, и по опыту. Он пошел гораздо дальше. Он никак не Холден Колфилд.

Я думаю, что к Холдену Колфилду он относился даже с известным презрением, потому что он в конце концов вернулся домой и пересказывает свой опыт на кушетке у психоаналитика. Иное дело, что и Холден Колфилд, и Лимонов (имеется в виду Эдичка) безумно сентиментальны. Они очень чувствительные ребята. Грубые, но чувствительные. Но, конечно, лимоновский герой по сочетанию брутальности и ранимости гораздо противоречивее, амбивалентнее. Я бы сказал, оксюмороннее.

В общем, Трумену Капоте было чем восхититься в этой книге, когда он назначил Лимонова встречу и в течение часа, как вспоминал Лимонов, довольно робко высказывал ему свои восторги. Если бы он не знал, что это Трумен Капоте, он бы никогда в этом робком тонкоголосом человеке не заподозрил скандального гения.

«Как вы относитесь к фигуре и поэзии Сергея Ивановича Чудакова?». Видите ли, к фигуре с ужасом, к поэзии с восторгом. Дело в том, что Чудаков… Я не стал бы, наверное, преувеличивать таким образом его масштаб, как это сделал Бродский: «Сочинителю лучшей из од на паденье А.С. в кружева и к ногам Гончаровой». Стихотворение «Пушкина играли на рояле, Пушкина убили на дуэли» — это, конечно, прекрасное стихотворение, но всё-таки не лучшая из од. А так поэт был первоклассный, конечно. Поэт, безусловно, звездный — такой, из «проклятых поэтов». Судьба ужасная.

Как называет его Жолковский, хорошо его знавший, man about the town — так его называет: человек города, который является одной из достопримечательностей московского центра. Нельзя пройти по центру, чтобы его не встретить. И вечно он передает какую-то сплетню или восторженный рассказ о какой-нибудь из своих гадостей.

Человек Достоевского, безусловно, который эти гадости смаковал, ими упивался. Но в стихах, как ни странно (вот так подобрались сегодня вопросы), тоже есть вот эта эдичкина сентиментально-подонская, хотя ничуть не блатная, нота. И при этом, конечно, высокий эрудит, замечательный знаток, книжник. У него же было два бизнеса — перепродажа книг (зачастую ворованных) и продажа девочек, сутенерство.

Я помню, мне Олег Осетинский, царство ему небесное, просто цитировал его огромными кусками — знал наизусть почти всё его наследие, в том числе то, что скопилось в Олега Михайлова, что вышло в книге «Couleur Locale». Кстати говоря, сохранилась едва ли пятая часть наследия. А то, что было написано и развеяно, разбросано по каким-то частным архивам — я думаю, это на самом деле абсолютно нереставрируемая вещь.

Мне кажется, что большую хорошую книгу Чудакова следовало бы издать. Такую же большую, как изданное в журнале «Знамя» (может, там и книга уже вышла) его масштабное жизнеописание. Потому что его жизнь сама по себе, как у всех «проклятых поэтов» — это такое мрачное произведение искусства, крайне пессимистическое.

В самом деле, человек, которого сгубили, споили уже в конце 90-х какие-то темные личности ради его квартиры. Человек, который родился в лагере, и которого (он же всё время мифологизировал свою жизнь) зеки собирались его выкрасть, взять с собой в побег и сожрать.

Он очень много выдумывал про себя. Но реальные обстоятельства его жизни были, думаю, не менее чудовищные. Это очень интересная личность, очень сильный поэт. Можно как-нибудь при случае разобрать что-нибудь из чудаковских стихотворений, потому что в них очень много культурных слоев, культурных заимствований. Там, во всяком случае, есть чем поживиться специалисту.

Д.Быков: Для меня увидеть Линча было более важным впечатлением, чем читать его книжки

«Читали ли вы книгу Линча «Поймать большую рыбу. Медитация, осознанность и творчество»?». Я не просто ее читал — я был на ее презентации. Я поехал в Дом книги «Москва» и отстоял 2-часовую очередь для того, чтобы получить у Линча автограф и пожать ему руку.

У меня есть этот его знаменитый автограф — знаете, где он ставил несколько таких точек, помимо подписи. Что это означало? По-моему, перфорацию на пленке. Я успел ему сказать, что Elephant Man is the best. Говорить с ним, по условиям, было нельзя, никакой пресс-конференции он не давал. Он встретился, по-моему, во ВГИКЕ со студентами — в общем, так промелькнул по Москве. Но есть фотография вот этого рукопожатия — где-то в сети лежит.

Для меня увидеть Линча было всё-таки таким очень сильным переживаниям. Как говорит Никита Елисеев, высокий дар сохранять субординацию, понимать субординацию. Я понимаю, что такое Линч. Я понимаю, что это великий художник, это гений. Когда ты находишься в его присутствии, надо вставать, снимать шляпу, низко кланяться и благодарить. Это действительно явление огромное. Для меня было счастьем просто его увидеть.

Наверное, пользуясь знакомством с администрацией магазина, я мог прокрасться за автографом в тот момент, когда он пил чай у директрисы, нежно мной любимой. Но для меня было что-то такое почти молитвенное в том, чтобы эту очередь отстоять. Потому что я стоял в толпе людей, в толпе прихожан церкви Линча, в толпе людей, которые хотят у него вот так получить что-то вроде причастия.

Простите, никакого кощунства в этом нет, но я с полной уверенностью могу сказать, что в его книге про осознанность и медитацию написана полная ерунда. Ни малейшего отношения к его творчеству это не имеет. Никакого отношения к трансцендентальной медитации его озарения тоже не имеют. Если ему кажется, что так легче — ради Бога. Но цену всему там сообщенному я примерно понимаю.

Я исхожу из той точки зрения, что сосредоточенная, вдумчивая работа над стихотворением — тоже вариант медитации. И вообще любое сосредоточенное творческое усилие — такое, сознательное — это и есть медитация. А слово «осознанность» я вообще считаю таким современным воляпюком. Это не очень интересно. Для меня увидеть Линча было более важным впечатлением, чем читать его книжку.

«Недавно Константин Богомолов объявил о создании интеллектуального клуба имени Георгиуса Фаустуса. Как вы считаете, Богомолову ближе Гете или Адриан Леверкюн?». Почему Георгиус Фаустус? Фаустус был, насколько я помню, Иоганн. Но это я могу и заблуждаться. Это не принципиально.

Знаете, Леверкюн был гениальный композитор. Если брать роман Томаса Манна… И необязательно Шенберг. Идея Шенберга там использована, но в сочинениях Леверкюн угадывается и Бриттен, угадывается и большинство классиков XX века. Поэтому нельзя сказать с уверенностью, что Леверкюн — это конкретный изобретатель додекафонического метода. Но как бы то ни было, я думаю, что сам масштаб личности Леверкюна исключает такое сравнение. Живущий несравним. Ни о ком из живых такое сказать нельзя.

Честно говоря, так, на память, из великих кощунников и экспериментаторов последнего времени приходит только Штокхаузен с его и так слишком дорого ему стоившим высказыванием о том, что 11 сентября — это великий творческий акт. Но он не имел в виду оправдывать терроризм. Я уже начинаю отмазывают Штокхаузена от обвинений в экстремизме.

«Кто, кроме Грина, Метерлинка, Леси Украинки, писал в жанре феерии? Какие перспективы у этого жанра?». Знаете, как раз с трудом можно назвать феерией «Лесную песню». Хотя авторское определение таково. Феерия — это вообще-то праздник. «Алые паруса» можно назвать феерией. Некоторые рассказы Грина имеют подзаголовок «феерический рассказ» — в частности, по-моему, «Вперед и назад» или «Сердце пустыни». Но вообще феерия — это очень редкий и трудный жанр.

Это жанр праздничного действа. Феерией, как фейерверком, отмечают праздничные торжества, и в результате ставится такая гигантская сцена. Как религиозный праздник сопровождается мистерией, так любой другой светский праздник сопровождается феерией.

Это нужно уметь. Надо владеть вот этим даром праздничного действа. А для того, чтобы иметь такое мировоззрение, надо быть Грином. Я не знаю, какие перспективы у этого жанра. Нужно уметь испытывать счастье, а это довольно трудная штука.

Метерлинк действительно такой бельгийский Чехов. Или скорее уж Чехов — русский усадебный Метерлинк, поскольку первым эти приемы символистской драмы с ее отсутствием диалога открыл именно Метерлинк. Я думаю, что вряд ли Метерлинк способен был написать феерию. Хотя, наверное, можно найти.

«Музыкальная одаренность — результат эволюции слуха древних охотников, успех которых зависел от способности различать звуки животных и птиц». Вот почему-то не думаю я так. Понимаете, у меня есть ощущение, что охота — это занятие такое, в общем, прагматическое. А музыкальная одаренность — это дело в высоком смысле совершенно бесполезное, не приносящее результата, а приносящее наслаждение. Поэтому я думаю, что разные корни у этих двух занятий.

«Отвернется ли Кремль от Запада?». Ну что вы спрашиваете? А то он не отвернулся?

«Прав ли Бродский, писавший про Россию: «Эта местность мне знакома как окраина Китая»?». Тут есть известная двусмысленность в этой строчке из «Представления» — эта местность мне знакома в качестве окраины Китая или знакома мне так же, как окраина Китая. Если предположить, что главный лирический герой там тот же, что и в «Письмах династии Мин».

Это довольно сложное грамматическое и геополитическое допущение. Я не думаю, что Бродский даже в самом желчном состоянии, в котором, кстати, и написано «Представление», мог рассматривать Россию как окраину Китая. Такое та-та-ти-та та-та-ти-та — такой четырехстопный типер-пэон. Нет, четырехстопный пэон третий, точнее.

«Разворот в сторону Востока — это временное явление, до следующей технологической победы Запада над Китаем?». Еще большой вопрос, будет ли это победа. А второе — если верить в то, что будет, то в любом случае это состояние вечного колебания между Востоком и Западом, видимо, будет продолжаться до тех пор, пока Россия будет занимать свое доминирующее евразийское положение. Потому что Россия — не Европа и не Азия. Россия — вечное колебание между двумя ориентирами.

Другой вопрос, вечное ли. Потому что такая дискредитация византийской идеи и русской идеи, какую мы наблюдаем сейчас, еще не бывало. Эта концепция никогда не получала такой власти и никогда ее не компрометировало такое количество бездарных, агрессивных и, главное, опасных людей.

«При каких обстоятельствах Алексей Дидуров сказал, что Мэрилин Монро вышла замуж не за того Миллера?». Мы с ним обсуждали «Тропик Рака», только что напечатанный в «Иностранке». Я ему доказывал, что это совершенно асексуально. Что в этой книге нет ни малейшего признака эротики, что это в лучшем случае такой травелог. Он говорил: «Нет, это глубочайшая страсть. И конечно, вместо Артура Миллера она должна была выйти за Генри».

«Каковы были литературные пристрастия Ильи Кормильцева?». Он очень высоко ценил Берджесса, и замечательно перевел его. Любил фантастику, любил триллеры. Любил Ника Кейва, которого, кстати, тоже перевел — «И узре ослица ангела Божия». Высоко ценил Уайльда, Кроули и, насколько я помню, де Куинси.

«Веллер из «Пелагии и черного монаха» — это пародия на Михаила Веллера или нет?». Обсуждал этот вопрос с Акуниным — нет, совпадение абсолютно случайно. Я помню, когда мы обсуждали «писательскую прогулку», возникла идея, что, возможно, Веллер будет в ней участвовать. Я спросил: «А всё-таки вот этот ваш Веллер — это не шарж?». Нет, радикально нет.

«Как вы относитесь к Клайву Баркеру? Может быть, вам нравятся какие-то его произведения?». Надо перечитать.

«Любопытен ваш разбор космогонии Роулинг». Спасибо! «Появился вопрос. Всегда ли автор четко представляет себе космогонию своей книжной вселенной, или она формируется неосознанно?». Дана, рискну сказать, что автор далеко не всегда четко представляет себе не только космогонию, но даже философские системы своих книг, о которых рассуждает, но которых не простраивает.

Пример. Стругацкие очень многое построили на идеи теории воспитания. Можно сказать, это фундаментальная теория мира Стругацких. Но саму теорию воспитания Борис Натанович затруднялся изложить даже в общих чертах.

У меня есть большая лекция по теории воспитания. Крохи, которые разбросаны по книгам Стругацких, говорят только одно — что человек разумный должен эволюционным путем превратиться в человека воспитанного. Это будет сопряжено с такими же катаклизмами, как катаклизмы середины тысячелетия — как промышленная революция, как европейские революции, как наполеоновские войны. Это уже, кстати, не середина, а конец — новое и новейшее время. Это будет цепочка катаклизмов на 3-4 века, в результате которой из человека разумного выйдет именно человек, наделенный еще и моралью.

Как полагал Борис Натанович, грамотность оказалась востребованной лишь в последние 200-300 лет. Так же воспитанность будет востребована в результате ряда факторов — возможно, экологических, возможно, военных, и уж только в последнюю очередь технологических. Потому что технология сама по себе вряд ли может воспитать этику. Это действительно сложная система.

«О чем вы собираетесь говорить в Ельцин-центре?». Лекция называется «Прощание с этикой». Буду говорить об отмирании этики традиционной и рождении этики новой. О том, что само понятие этики по Нойману и по Колаковскому предполагает ежеминутный нравственный выбор, а вовсе не какую-то систему ценностей. Что равняться на систему большинства становится невозможным.

«В чем роль и миссия таких поэтов, как Плещеев, Полонский, Никитин, которые как бы ехали в 3-м вагоне после Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Фета?». Вопрос непростой. Я бы первым среди них всё-таки назвал, конечно, Случевского как наиболее значительное явление — подчеркиваю, наиболее значительное явление — в поэзии конца века.

Понимаете, это тоже вопрос довольно непростой. Потому что в это время существовал Иннокентий Анненский — поэт, безусловно, гениальный, из которого вышла вся русская поэзия XX столетия. В нем есть всё. Как говорила Ахматова, «в нем есть даже Хлебников», цитируя некоторые его почти заумные стихи. Был Фофанов, был Надсон, был упомянутый Случевский, был поздний Фет. Были большие поэты — безусловно, большие — которым эта сугубо прозаическая, зловонная, страшно пошлая эпоха не дала развернуться и осуществится.

О страшной пошлости 80-90-х годов писали и Ахматова, и Мандельштам, и Маяковский (кстати, в своей статье «Два Чехова»). Это было время, конечно, более благоприятное для прозы, но в целом для жизни неблагоприятное. Понимаете, время предельно пошлое. Время абсолютной деградации всех нравственных принципов.

Это время подготовило Октябрьскую революцию в гораздо большей степени. А уж 1905 год просто прямо из него вытекает. Это время александровское — то самое время (Царь-глыба), которое так нравится Владимиру Путину и его присным. Это время, которое они пытаются в каком-то смысле вернуть. Именно это время привело и к моде на декаданс, и к моде на самоубийства, и к чудовищному растлению читателя, да, в общем, и гражданина.

Это действительно было очень гибельное время. Трудно назвать поэта, который мог бы в эту эпоху сформироваться. Немножко начало веять свежим воздухом в начале XX века, и сразу всё предчувствовавший Блок, начиная с 1903 года, пишет шедевры.

А так, в принципе, Коневской — человек, безусловно, очень одаренный. Александр Михайлович Добролюбов (АМД) — человек не менее одаренный, хотя, наверное, не столько поэтически, сколько организационно и мистически, как ни странно. Секта Кондратия Поливанова, которая в это время процветала.

Вообще время такое сектантское. Это, знаете, немножко всё-таки уход в безумие. И отсюда алкоголизм Фофанова, отсюда вечная депрессия Надсона — кстати, не такого уж плохого поэта. Во всяком случае, оказавшего свое влияние. Ну и, конечно, ранняя смерть и хроническая депрессия Анненского.

Д.Быков: Любое сосредоточенное творческое усилие — такое, сознательное — это и есть медитация

Страшное дело. Уж кому не позавидуешь, так это людям 90-х годов. Когда перечитываешь у Анненского «Мою тоску», то всё про это время понимаешь, хотя она и написана 10 лет спустя. Но это неизбывная тоска всего этого страшного поколения. И в этом смысле миссия этих людей была зажечь свой факел и как-то его спасти в атмосфере, где кислорода очень мало. Кстати, и Бальмонт начинал тогда же. Я думаю, что надлом, который в нем чувствовался всегда, был из-за этой эпохи гниения.

Мы недооцениваем степени разложения, растления этой эпохи. В общем, для того, чтобы ее понять, надо читать в большей степени Савинкова и Степняка-Кравчинского. Наверное, так. Мне хотелось бы так думать. Потому что «Подпольная Россия» Степняка-Кравчинского — это тоже патология. Это тоже патологическая реакция. Но общество, отказавшееся от эволюции, начинает пестовать в недрах своих революцию, как это ни печально, как ни трагично.

Здесь же и К. Льдов, который на самом деле Розенблюм. Кстати говоря, довольно интересный поэт с интересными поисками. Кстати, один из любимых поэтов Льва Лосева, который написал о нем такое замечательное стихотворение.

«Какие хорошие учебники и книги по истории войны вы могли бы назвать?». Трудно сказать. В последнее время меня очень занимают разыскания Игоря Петрова. Конечно, я всегда с живейшим любопытством читаю Солонина. Я думаю, что настоящая история выйдет, когда по-настоящему откроются архивы. Сейчас, в последнее время я, понимаете, не слежу за ситуацией так дотошно, но, конечно, масштабные разыскания, которые предпринимают сегодня очень многие профессионалы, вы, я думаю, при первой возможности обнаружите. Уж здесь недостатка в источниках нет.

«Может ли человек поменять свою антропологию?». Если иметь в виду философскую антропологию, подход к целям и задачам человека на земле, то да, конечно. Антропологию у нас всегда путают с антропометрией. Всегда, когда заходит разговор об антропологии, об антропологических различиях, говорят, что сейчас будут мерить лицевой угол. Это просто непонимание того, что вообще-то был в истории Пьер Тейяр де Шарден, что антропология бывает культурная, научная, религиозная. Вот с точки зрения философской антропологии человек, конечно, может себя перепридумать. Кстати говоря, он при этом даже и физически меняется очень сильно.

«Не были ли вы близки к оправданию сталинской власти, работая над «Истребителем»?». Нет. Вот Радзинский совершенно правильно говорил о своем соблазне, работая над Сталиным. Он говорил: «Я не то что начал его оправдывать — я начал в него проникать и им становиться».

Ведь видите ли, какая вещь? У меня в свое время был такой курс «Журналистика как литература». Журналистика приходит на помощь литературе там, где традиционные инструменты литературы, прежде всего психологический анализ, пасуют.

Вы не можете психологически объяснить фашиста, потому что это патология, слишком явно выламывающаяся за границы традиционных представлений. И тогда приходит Короленко, который пишет свое «Дело мултанских вотяков», или «Дело Бейлиса», или «Дом № 13». Вы не можете объяснить, почему 2 бандита убили семью из 4 человек — бедных фермеров Клаттеров (из которых 2 подростка) — ради 42 долларов. И тогда пишется документальный роман «In Cool Blood» Капоте.

Точно так же, собственно, в ситуации Сталина. Как только вы начинаете его интерпретировать традиционным психологическим инструментарием, получается как у Леонида Зорина в «Юпитере», где очень подробно, я бы сказал, физиологически достоверно описана работа актера над образом Сталина — вживание по Станиславскому. Вжился, спасибо. Потом не выжился. Это та же история. Мне об этом рассказывал Юрский. Он говорил: «Я играл Сталина. Ощутил космическое одиночество этого человека. Поставил себя на его место и понял, что хватит».

Абсолютно та же история была с Радзинским. Потому что он говорил: «Я 10 лет над этим работал. Как только я понял его или, как мне показалось…» И то он говорит: «Я писал не от его лица. Я писал от лица его вымышленного ближайшего друга (многие там узнавали этого друга, есть разные предложения, кто это). Но и то как только я понял, что я до какой-то степени вживаюсь — всё!».

Над «Истребителем» я работал, слава Богу, не 10 лет. Это 3 года — даже 2, строго говоря. Плюс год на сбор материала и чтение всякой любопытной мемуаристики. Я никоим образом не вставал ни на точку зрения Сталина, ни на точку зрения сталинских любимцев. То, что они его видели таким, то, что они его обожали — имитировать это нетрудно. Но я, естественно, удерживался от такой апологии. Мне знакомо это рабское чувство, счастливое чувство человека, на которого обратила внимание верховная ничем не ограниченная власть.

Там как раз Волчак и высказывает эту мысль — что его власть ничем не ограничена. Никто не может ничего сделать. Вот он там видит президента США — он со всех сторон стиснут. А этот может сделать всё, что хочет. И когда тебе пожимает руку своей очень горячей рукой такой человек, у тебя полное ощущение, что ты в руках Творца. Я помню высказывание Пушкина, который после разговора с великим князем ощущал еще подлость во всех своих членах, по признанию в разговоре со Смирновой-Россет. И конечно, я понимаю этот механизм.

Нет, никакого соблазна оправдать там не было. Мне и мать сказала, прочитав «Истребителя», что Сталин получился обаятельнее других героев. Но это входило в авторскую задачу, потому что он увиден влюбленными глазами искаженного, изломанного человека. Вот, собственно, всё, что есть.

«Известны ли вам случаи, когда у жертвы буллинга просили прощения?». В фильме «Чучело» такое есть, а мне неизвестны такие случаи. Наоборот, мне известен человек, который мне говорил: «Эх, не добили мы тебя». Я тогда написал об этом неплохой стишок:

И перед тем, как околеют,

Они еще наверняка

Неоднократно пожалеют,

Что пожалели дурака.

Я не думаю, что они жалели, но просто да, не хватило им силы.

«Допускаете ли вы мысль, что Русская православная церковь когда-нибудь простит евреев за убийство их Бога живого?». Я в такие глубокие дебри не погружаюсь. Я думаю, что отношения между иудаизмом и христианством — это всё-таки отношения не антагонистические. Конечно, говорить об иудеохристианстве — это всё-таки, конечно, до известной степени оксюморон. Но то, что иудаизм именно в лоне своем зародил, зачал христианство — по-моему, это совершенно очевидно.

«Согласны ли вы с Понасенковым, что Пушкин по сравнению с Лермонтовым был как личность, особенно как гражданин, легкомысленным и беспринципным?». Я иногда бываю согласен с Понасенковым, но здесь он, на мой взгляд, скорее épater le bourgeois, нежели высказывается всерьез. Да и вообще к нему и ко всем его высказываниям надо относиться с некоторой такой дистанции. Истина, конечно, поднимает вокруг себя бурю, чтобы разбросать свои семена. Но иногда она просто поднимает бурю. А иногда она и не истина.

Понасенков — талантливый, интересный, храбрый человек. Иногда допускающий, на мой взгляд, абсолютную безвкусицу в своем самоутверждении, а иногда по-своему трогательный. В общем, это сложная личность. Но к его высказываниям не следует относиться как исповедальным, предельно серьезным.

И конечно, Пушкин как личность просто успел созреть в большей степени. Лермонтов находился в процессе интенсивного формирования. Сколько бы он ни говорил о себе как о прежде времени увядшем, это нормальное самоощущение для человека 25-28 лет, который подходит к порогу первого экзистенциального кризиса. В этом возрасте, вы знаете, умирали все великие легенды рока. Поэтому это действительно такой роковой рубеж. Я абсолютно не сомневаюсь в том, что у Лермонтова период возрождения, период новых больших прозаических замыслов (прежде всего исторических), период новых стихов был только в начале, на взлете.

«Поступали ли вам предложение об экранизации ваших произведений?». Довольно много. «Кому из современных режиссеров вы бы их доверили?». Моя мечта — работать с Тодоровским. Как угодно — хоть возить тележку оператора. «Егор Летов сказал, что хотел бы экранизировать «Игру в классики». Может ли она быть экранизирована в принципе?». Летов бы смог, безусловно. Да всё можно экранизировать. Телефонную книгу можно экранизировать. «Капитал» можно экранизировать — Эйзенштейн мечтал. Вернемся через 5 минут.

НОВОСТИ.

РЕКЛАМА.

Д. Быков Продолжаем разговор. Очень дельный вопрос: «Не кажется ли вам, что роман «Моя темная Ванесса», предъявляя счет «Лолите», заходит скорее со стороны жертвы, которая романтизирует и оправдывает этим текстом свое положение?». Что романтизирует — это точно. Я думаю, даже смакует.

Понимаете, проблема в том, что эта девочка очень любила героя и до известной степени наслаждалась вниманием взрослого мужчины. Потом она очень быстро стала рассматривать это как травму, как трагедию, как растление. Она, вполне вероятно, в своем праве, но нельзя отрицать того, что она смакует свое положение жертвы.

Это то, о чем я говорил — опасность представлять себя жертвой или, как говорил Пастернак, покупать себе правоту неправотой времени. Здесь она покупает себе правоту неправотой любовника. Но нельзя забывать и о том, что она сама в какой-то момент этими отношениями наслаждалась, что из этого текста абсолютно ясно.

Больше того скажу: у Льва Толстого есть вот это замечательное определение купринской «Ямы» — «Он негодует, но при описании он наслаждается. От человека со вкусом этого нельзя скрыть». Да, наслаждается. В «Яме» это есть. Сколь ни отвратительна эстетика публичных домов, но описывая Женьку, Тамару, Маньку Беленькую, он до известной степени наслаждается. Книга грязная, при всём при том, что там есть блистательные куски и есть очень чистые линии — например, линия отношений Женьки с Колей, гимназистам. Или вся история Лихонина с Любкой.

Я это просто к тому, что «Темная Ванесса» — это, конечно, книга спекулятивная. Она и разоблачает (и книга, и автор), и наслаждается. И от человека со вкусом этого скрыть нельзя. И вообще никогда нельзя смаковать свое положение жертвы. Да, тут есть соблазн упиваться этим и всю свою будущую жизнь выводить из этого. Это очень дурной вкус.

Д.Быков: Такой дискредитации византийской идеи и русской идеи, какую мы наблюдаем сейчас, еще не бывало

«Смотрели ли вы фильм Луи Маля с Жюльет Бинош и Джереми Айронсом? Это фильм «Damage» — не знаю, как это произнести, но «damage» по-английски так и будет «ущерб». Это блистательная картина. Смотрел, конечно. И роман читал, по которому она снята. Роман гораздо слабее. И кстати, героиня там гораздо брутальнее и пошлее, чем то, что играет Бинош.

«Мы не видим ее отношений с сыном главного героя, многое остается за кадром». А что там, собственно, видеть? Какие там отношения с сыном? Сын — это мальчик, влюбленный в роковую, опытную, опасную девочку, у которой гораздо больше опыта. Которая сама гораздо старше и страшнее. Какие у них там есть отношения, о чем там, собственно, говорить? Есть, наоборот, такое полное чувство, что сыну она была не по росту и не по возрасту. А вот когда она досталась папаше…

Ну, не то, чтобы я вставал на позицию поколенческой солидарности. Вообще никогда нельзя отбивать девушку у сына — это просто свинство, потому что это заведомо неравное положение, заведомо неравная игра. Но, собственно, это и привело его к катастрофе. Но в том-то и дело, что отношения у нее начались именно с отцом. А то, что было с сыном — это не отношения. Это такая талантливая имитация.

Вот тут мне сразу пишут: «А наоборот? Нормально ли, когда сын отбивает?». Я пытаюсь вспомнить, известны ли мне такие сюжеты в мировой литературе. Наверное, они где-то есть, потому что сюжет внешне очень выигрышный. Сын-то, естественно, моложе и как бы соблазнительнее. Но не помню. Нет, обычно в таких случаях всё-таки победа остается за старичком. Видимо, потому что пишут в основном люди немолодые.

«Пламенный привет из Одессы! Когда вас ждать?». 28 июля, и потом еще первую неделю августа я там буду. Во всяком случае, надеюсь там быть. Сертификат у меня есть, прививка есть, всё необходимое есть. Я надеюсь читать лекции весь вечер стихов в Зеленом театре с моим прекрасным другом Александром Ройтбурдом. Мы договорились сделать лекцию в Одесском музее. Надеюсь, если получится, если остался в силе этот договор. Ну и да, буду в Одессе первую неделю августа. Может быть, и больше — как получится.

«Вы уже высказывались о поэтах заозерной школы. Но не могу поверить, что у Геннадия Жукова или Виталия Калашникова вас совсем ничего не тронуло. Что скажет Ира Морозовская?». Ира Морозовская — замечательный одесский поэт и бард. И знаток, кстати. Но я не думаю, что у нее с Калашниковым или Жуковым такая плотная корпорация, корпоративная связь.

На самом деле я, конечно, знаком с Калашниковым. И конечно, я читал Жукова. Я, кстати, к этому ряду поэтов всегда добавляю еще их ровесника, безвременно умершего Михаила Поздняева, моего, рискну сказать, друга, царствие ему небесное. Это такой блистательный поэт с совершенно гениальными проявлениями! Вот это как раз издержки московского Серебряного века — советского Серебряного века, 70-х — начала 80-х годов.

Эти люди не успели полностью развернуться. Свобода, когда она пришла, не столько их раскрепостила, сколько сломала. Потому что они уже сформировались в совершенно другом поколении. Но Калашников блистательный поэт, конечно. Что же о нем говорить?

Я очень люблю людей 80-годов — Коркию, Дидурова. Это мои учителя. Коркия было вообще первым, кто похвалил мои стихи в юности. Я пришел с улицы, он меня не знал и очень удивился, что я знаю его. Виктор Платонович, если ты меня сейчас слышишь, то я свидетельствую тебе глубочайшую любовь.

Я столько тебя знаю наизусть! Я думаю, что как в Аннинском содержался весь Серебряный век, так в тебе содержались все — и Олег Хлебников, и Денис Новиков, и Катя Капович. Все вышли из твоей шинели, из твоей «Синей розы, розы ветров» и из дидуровского «Кабаре», конечно. Я когда читаю Коркию наизусть, всегда поражаюсь диапазону этого автора — и его книги «Свободное время», и его поэмы «Сорок сороков», и его лирических драм. Это просто блестящий поэт, фантастический.

«Фраза «Тарарабумбия — сижу на тумбе я» из какой-то детской книги?». Это не из детской книги. Это из чеховских пьес. Насколько я помню, это то ли из «Вишневого сада», то ли из «Трех сестер», но это легко посмотреть.

Переходим к письмам, которых, как всегда, больше, чем я могу ответить, и это безумно приятно. 45 штук пришло только за последний час. Что успею, ребята.

«Посоветуйте книги, похожие на «Гроздья гнева»». Да в том-то и дело, что трудно. Понимаете, Стейнбек сочетал такой мифопоэтический реализм и удивительную способность, такое удивительное социальное чутье. «The Winter of Our Discontent» совсем не похожа на «The Grapes of Wrath». Она более приземленная, более простая. «Гроздья гнева» — эпическая книга.

Что на нее похоже? Ну, наверное, «Заблудившийся автобус» того же Стейнбека. Был такой одно время очень популярный в России, потом совершенно забытый (кстати, совсем недавно умерший в 100-летнем возрасте) Боносский, писатель и журналист. Вот у него был такой роман «Папоротник» — не то что близкий, по таланту и близко не подходящий к «Гроздьям гнева», но на сходном социальном материале.

«Как вы думаете, нынешним 50-летним еще улыбается вздохнуть воздухом свободы?». Знаете, во-первых, воздухом свободы можно надышаться иногда и в собственной квартире. Но я понимаю, что это суррогат. Это всё равно, что дышать воздухом свободы под одеялом. Всё равно там дышишь скорее какими-то собственными запахами, нежели запахами свободы.

Шансы-то есть. Но это будет не просто воздух свободы, а воздух катастрофы. Вот это надо понимать. Из нынешнего положения мирного и конструктивного выхода не будет. Это всё равно будет воздух смуты. Я склонен согласиться с Ходорковским (я не знаю, к его имени пока еще не надо ничего прибавлять типа «иностранный агент» или «анафема» — ну, что-то такое; по-моему, пока еще можно). Собственно, у Ходорковского был такой прогноз, что после Путина сначала будет хуже, и только потом будет лучше.

Я понимаю, что по нынешним временам ужасное кощунство само словосочетание «после Путина». Что это, в сущности, оксюморон, потому что Путин вечен. Это всё равно что сказать «после времени». Но тем не менее, после Путина будет что-то. И вот что это будет — это не будет хорошо.

Это может быть смута, это могут быть новые 90-е с криминалитетом и с переделом, это может быть разруха. Но воздухом свободы — да, удастся, безусловно. Потому что воздух свободы не гарантирует счастья. Я уже много раз повторял эту свою формулу: когда говорят «посетил Бог», когда Бог посещает, он не гарантирует комфорта принимающей стороны. Это визит не очень простой. Но надеюсь, что всё-таки обойдется без крайних последствий.

«Прочитал «Тайну Эдвина Друда». Не могу отделаться от мысли, что Диккенс инсценировал собственную смерть, чтобы с далекого острова наблюдать за тем, как все бьются над разгадкой. Мне кажется, он и не собирался дописывать этот роман». Он собирался, но никто не мешает вам выстроить элегантную версию о том, что он переехал в Россию и под фамилией Достоевский писал здесь еще 11 лет. Я сейчас как раз собираюсь почитать большую лекцию на тему «Достоевский как Диккенс». Это моя любимая идея.

«Впервые прочитал чеховского «Иванова», и меня мучает вопрос: доктор Львов, как вам кажется, переоценит свое отношение к Иванову после финала? Удивительно цельный образ — до тошноты». Образ правильного человека, упивающегося своей правильностью — это, как и жена Никодима Александровича в «Дуэли». Да у Чехова много таких отвратительно правильных людей.

Доктор Львов не пересмотрит своей оценки. Он будет думать о Иванове так же дурно. В докторе Львове нет милосердия, и он не из тех людей, которые рефлексируют, которые пересматривают что-либо. Он из тех людей, которые упорствуют в своих заблуждениях до смерти. Как у Слуцкого майор Петров в «Балладе о догматике». Петров он, кажется, там был?

«Что бы вы делали, если бы у вас не было возможности зарабатывать деньги своей профессией?». Зарабатывал бы деньги другой профессией, а своей занимался бы для личного удовлетворения. Как я, собственно, и делаю очень часто. Потому что педагогика моей изначальной профессией не является. Моя профессия — журналистика. Но моей профессии больше нет — она исчезла.

Чистой, честной и открытой

Дружба мальчика была.

А теперь она забыта.

Что с ней стало? Умерла.

Вот, умерла профессия. Была хорошая профессия — ее больше нет.

«Не пора ли ввести табель о рангах: заслуженный, народный, почетный иноагент?». Наверное, пора бы. Но это уже и сейчас исчисляется в совершенно конкретных вещах. Я говорю: сейчас госпремия в новом формате — это если вас травят или отравляют. Почетный иностранный агент — это если у вас есть запрет на профессию. И так далее. Со временем все это будут носить как ордена — те, кто доживет. Но хотелось бы уже и сейчас как-то выделять правильных людей.

Д.Быков:Отношения между иудаизмом и христианством — это всё-таки отношения не антагонистические

«Что делать невостребованному в профессии человеку, который ничего другого не умеет и вообще неконкурентоспособен по своей сути? Как выжить, за что зацепиться?». Катя, любой человек гуманитарной профессии (а вы человек гуманитарной профессии) может найти в себе способности зацепиться за какое-то выживание, за какой-то шанс.

Я понимаю, как это унизительно, но есть очень много гуманитарных профессий, которые сегодня востребованы. Это скорее гуманитарный бум. Лучшее, что можно делать — это педагогика. Неплохая вещь бебиситтерство. Все нуждаются в репетиторах. Ну и возвращается профессия корректора, фактчекера. И потом, если, судя по вашему письму, вы умеете увлекательно рассказывать, вы легко найдете себя как лектор. Есть масса возможностей.

«Что всё-таки будет с книгой переводов стихов Энн Секстон? Игорь Журуков». Игорь — это человек, с которым мы вместе писали роман, а потом вместе переводили Секстон. Игорь, вот Богом клянусь, что такая книга будет рано или поздно, только не сразу. Мы ее запланировали, она стоит в плане. У меня уже масса переводов от Наташи Косякиной, от Миши Потапова, от вас, от Шишканова. Но дайте время. Я сейчас просто не могу этим заниматься, потому что я занимаюсь сейчас книгой «Неизвестный», про которую я уже говорил.

«Что такое «Неизвестный»?». Об этом проекте я тоже рассказывал в Питере. Человек, видимо, бывший на этой встрече, интересуется. «Неизвестный» — это книга, которую я сначала предлагал для «ЖЗЛ». Но потом многое переменилось, и я сейчас предлагаю ее издательству «Текст». Она выйдет в конце года.

Эта книга из 20 очерков (теперь получилось, что из 20). Ее полностью пишет мой семинар в Свободном университете. Кстати, выпускной вечер Свободного университета будет 16 июня — объявляю всем выпускникам. Где, не скажу, потому что это конфиденциальная информация. В личку, если угодно.

Значит, мы будем писать с ними эту книгу о великих анонимах, изменивших судьбы мира. Автор «Слова о полку Игореве», автор «Тихого Дона» (если он есть, гипотетический), автор манускрипта Войнича, человек, падающий 11 сентября, Мастер Фурий, женщина из Исдален, человек из Сомертона, Питер Бергманн, принцесса Доу, неизвестная из Сены, неизвестный солдат, Джек-потрошитель, Железная маска, Каспар Хаузер…

Будет потрясающий очерк безумно талантливого молодого автора Вики Артемьевой. От ее диплома о детективе я просто бегаю по стенам. Это эдельштейновская выпускница. Яна Летт будет участвовать, Дима Шишканов будет участвовать. В общем, все сколько-нибудь талантливые люди — а они там все были талантливые в семинаре. Это был потрясающий семинар. Вот чтобы его не терять, мы с ними пишем эту книгу.

Два очерка напишу я сам. Какие — не скажу. Да, там и Бэнкси, там и изобретатель биткоина Накоси. Там много всего. Я думаю, что псевдоним сделан не без этого русского выражения. Там много будет таких книжек, довольно забавных. Но посмотрим.

Книга эта посвящена самому феномену анонимности. Как говорила Цветаева, промчаться, не затронув праха, пройти, не оставив следа. Вот если бы «Тайна Эдвина Друда» была разгадана, роман не был бы таким потрясающим. Точно иногда Господь вмешивается и создает шедевр в жанре неоконченного романа. Так и аноним.

Мы ничего не знаем о Каспаре Хаузере, хотя после того, как нашли деревянную лошадку в тайной комнате, кое-что прояснилось. Но мы всё равно до сих пор ничего не знаем о Каспаре Хаузере. Точно так же мы ничего никогда не узнаем о Мастере Фурий и скорее всего ничего не узнаем о принцессе Доу.

Хотя вот о тайне оранжевых носков мы всё узнали. Генная экспертиза творит чудеса. Сейчас, говорят, будет эксгумация человека из Сомертона, и мы наконец узнаем тайну его отношений с известной медсестрой и, может быть, ее правильное имя. Но она пока засекречена. Иными словами, роль тайны в человеческой истории. Я совершенно не скрываю, что это приквел к роману «Океан». Но мне важно понять природу анонимности, природу тайны.

«Я улавливаю огромную грусть в вашем голосе и глазах. Глупо советовать вам что-либо…». Да, спасибо большое! Знаете, Роланд, дорогой, прекрасные письмо. Спасибо! Я вам, конечно, отвечу подробно, но, может быть, это не грусть? Может быть, это поэтическая, романтическая легкая туманность. На самом деле я как-то особенной грусти-то не чувствую, как ни странно. Тем более когда общаюсь с вами, моими друзьями, я как-то ощущаю себя довольно бодро.

«Я где-то читал, что для психологии нацистов характерна повышенная брезгливость. Наверное, поэтому они не любят авангардное искусство и страдают гомофобией». Не страдают, а наслаждаются! «Для вас это качество является признаком такого психотипа или не связано с ним?». Видите ли, это не брезгливость — это презрение. Презрение к человеку. Как сказано в повести Житинского «Снюсь», которую я, кстати, с наслаждением начитал сегодня в качестве аудиокниги, ничего нет легче, чем презирать. Это дело ума не требует.

«Троицкий говорил, что для него «Степной волк» — лучшая книга о музыке. А какую назвали бы вы?». В отличие от Троицкого, я в музыке ничего не понимаю. Для меня лучшая книга о музыке — это «Доктор Фаустус», конечно, и глава «Сирены» из «Улисса».

«Что бы вы посоветовали делать, если очень не хочется работать в офисе одним из? Закончил на той неделе МГУ по математической специальности и оказался перед чистым полем. Для науки я слишком практик, да и, чего уж там, слабоват».

Мирон, видите ли, я бы вам посоветовал, помимо работы в офисе, взяться за какую-нибудь предельно сложную амбициозную математическую задачу. Типа какой-нибудь из проблем Гилберта, до сих пор нерешенных. По-моему, там половина решена, половина нет. Не рекомендую вам что-нибудь из гипотез Римана, хотя это самая моя любимая, самая амбициозная и самая красивая задача, над которой, собственно, многие годы бьется мой кумир Матиясевич.

Но есть много занятий. Понимаете, человеку, работающему в офисе, нужно вне офиса делать что-то, за что он мог бы уважать себя. Это может быть, как в случае известного инженера из «Золотого теленка» (инженера Брунса, кажется, или кого-то там), выпиливание игрушечного дачного нужника… Или Птибурдуков его выпиливал — я сейчас не вспомню. Но это должно быть что-то красивое. Понимаете, это должно быть что-то безумно увлекательное. Но лучше всего решать какую-то прекрасную научную задачу. Работать в офисе можно как бы в свободное от жизни время.

Д.Быков: Из нынешнего положения мирного и конструктивного выхода не будет. Это всё равно будет воздух смуты

«Слышали ли вы историю о двух американских туристках, исчезнувших в Панаме?». Не просто слышал. Я прочел всё, что об этом можно прочесть. Эти странные снимки, эту обнаруженную кроссовку. Безумно интересная история. Конечно, она не входит в сюжетной ореол «Океана». Вот дело Джеймисона входит, а это не входит. Вы поймете, почему. Потому что поведение Джеймисона было аналогично. А вот поведение этих туристок, которые ушли в глушь — нет. Но, конечно, я об этом знаю — еще бы не знать. Это моя тема. Мои тайны, в атмосфере которых я живу последние 2-3 года, сочиняя «Океан».

«Кажется, нового Руматы не будет». Да почем вы знаете? Новый Румата ходит среди нас. Просто новый Румата не будет разведчиком, не будет шпионом. Это будет кто-нибудь из умников, парадоксальным образом вооружившихся.

Понимаете, скажем, для таких людей, как герои «Обитаемого острова», наверное, единственное спасение — это Максим Каммерер, я допускаю. Потому что без Максима они бы не победили никогда. Зеф — ну что там сделает один Зеф? Но есть такой забавный персонаж — Колдун. Колдун же ребенок, если вы помните. Вот за счет таких мутантов, может быть, придет победа. Мы же не знаем, какие силы в разных средах в это время вызревают. Стругацкие гениально прочитали, что это общество очень неоднородно. Там есть выродки, там есть мутанты, там есть голованы, и все они так или иначе подтачивают систему башен. Так что это такая вечная история.

Да, я об этих снимках тоже думал неделю. Имеются в виду таинственные фотографии, которые мобильный телефон, периодически включаясь, наснимал, когда пропали американские туристы. Это темная история, красивая. Она имеет все признаки тайны, каковой проблеме и посвящен «Океан». Но в «Океане» две проблемы. Одна — это проблема тайны, вторая — это проблема Питера Бергмана, которую я сейчас раскрывать не буду, а то опять пойдут неправильные толкования. Но это будет обязательно.

«Почему девочка в «Американской пасторали» Рота была такой чувствительной к несчастьям в мире? Это тип людей или такая способность?». Понимаете, девочка, наделенная божественной чувствительностью и, возможно, разрушающая мир, как бы предупреждающая о распаде мира — это очень устойчивый архетип прозы 20-х, 30-х и 60-х годов. Это архетип у Стругацких. Надо к этому как-то вернуться, понимаете, как-то это понять. Такая девочка или вообще ребенок, который родится на краю мира и предупреждает о его гибели. У Рота это не совсем то, но архетип тот же самый. Объяснить пока не умею. Продумать его.

Я как раз сейчас, когда пишу «Абсолютный бестселлер» (книга называется «Абсолютный бестселлер» — такое хитрое название), пытаюсь проследить генезис некоторых мифов и их дальнейшее развитие. То, что делает Арабов применительно к американскому кино, я пытаюсь выловить в фаустианской схеме. Мне кажется, что там этот миф о девочке, болезненно чувствительной к гибели мира, глубоко неслучаен.

«Ваш роман «Истребитель» кажется мне еще одним подтверждением, что дьявол — великий обманщик». Он, собственно, за этим и написан. Не просто великий — он истребитель. Понимаете, покровительство дьявола дает огромные бонусы в начале и полный распад в конце.

«Что такое Невзоров — талантливый шоумен, сентиментальный романтик? Читали ли вы его книги?». Читал. Я считаю, что Невзоров — один из самых интересных и храбрых людей нашего времени. Человек, безусловно, знающий гораздо больше, чем он говорит. И обладающий каким-то очень серьезным влиянием на происходящее в мире.

«Как вам Светлана Алексиевич?». Множество раз отвечал на этот вопрос.

«Мне кажется, что в «Истребителе» много автоописаний». Нет, не кажется — это правильно. «Куда в итоге делся Гриневицкий?». Улетел в Вальгаллу. Там это названо прямым текстом.

«Можно ли сказать, что они узнали другой способ попасть в те области, которые открылись другим только в результате отказа от сотрудничества с бесами?». Не совсем так, но, видите ли, когда вы достигаете очень высоких скоростей, вы выпадаете из законов этого мира. Это касается скорости вашего внутреннего развития, скорости жизни, как Высоцкий, скорости развития таланта — то, что рассуждал Лосев о гениальности в книге о Бродском. Для него гениальность и есть прежде всего скорость, в том числе скорость проживания жизни. Иными словами, когда повышается концентрация, на огромных скоростях, вы способны выпасть из законов этого мира.

«Истребитель» — это же, в общем, история о 5-7 путях выпасть из этого дьявольского выбора. Кондратюк, Кондратьев там выпал одним способом, Артемьев выпал другим, а Гриневицкий вот достиг сверхскорости. Стремление Гриневецкого к рекордам наиболее бескорыстно.

Но это не случай Канделаки, который летает, чтобы летать, который профессионал-летчик и только. Вот он остался профессионалом. Он не вовлекся в мясорубку. Но случай Гриневецкого — он летает, чтобы достигнуть сверхскорости и на этой сверхскорости вылететь в другое измерение. Как вылететь из 30-х годов, когда нет другого варианта. Вот Гриневицкий сумел пропасть без вести. А какой тогда выбор у героя? Либо погибнуть, устанавливая рекорд, либо стать прихвостнем палача, либо стать врагом народа. Везде гибель. Гриневицкий вылетел из этой системы ценностей, потому что он летал быстрее и дальше остальных.

Так выдуман герой. Это не совсем Леваневский. Ясно, что Гриневицкий — это человек, который умер, не назвав имени, а Леваневский (Гриневицкий в романе) как раз больше всего боится анонимной гибели. Но на больших скоростях можно вылететь из закономерностей мира.

Я совершенно не скрываю того факта, что «Короткая дорога миссис Тодд» — это вдохновлявший меня рассказ Кинга. Но он про другое. Просто, понимаете, если вы быстро мыслите, быстро живете, если вы умудряетесь по своей скорости выпасть из темпов их восприятия, то у вас есть шанс.

Я, кстати, очень благодарен Николаю Караеву. Собственно, он один из моих любимых современных фантастов и критиков. Он совершенно правильно пишет, что ему после «Истребителя» захотелось перечитать «Остромова». Это довольно тесно связанные вещи, поскольку и то, и другое — 3-я часть трилогии. И в этой 3-й части есть, конечно, какие-то явления синтетические.

«Спасибо!». И вам спасибо!

«А давайте ни о чем не говорить, кроме литературы». Давайте! Я тоже, кроме литературы, ни о чем.

«Вы же обещали Авербаха!». Я высказался. Можно потом.

Д.Быков: Моя профессия — журналистика. Но моей профессии больше нет — она исчезла

«Знаете ли вы о сериале «Пищеблок» по книге Алексея Иванова?». Конечно, знаю. Может быть, посмотрю.

«Имеет ли мне смысл добиваться своей Милдред, если презрение к ней в глубине души уже есть, а из головы она не выходит?». Мирон, тут она скорее не то чтобы не из головы. Тут скорее такая физиологическая зависимость, которая головой не регулируется, не рефлексируется. Знаете, у Толстого сказано: «Кто счастлив, тот и прав». Если вам с ней хорошо, то почему бы вам, так сказать, и не побывать с ней вопреки своему презрению?

Я вам больше скажу: это довольно сложная эмоция. Такая эмоция в духе острова Ифалук. Вы понимаете, о чем я говорю: скрещенная эмоция, когда презрение сочетается с физиологическим наслаждением, с жалостью. А что, Филипп не жалеет Милдред? Конечно жалеет, очень. С ностальгией. Вы как бы всё время прощаетесь с ней. Это довольно сложная эмоция, довольно интересная. Такие прощальные отношения, отношения как бы на грани разрыва, бывают довольно интенсивными. Как сказано у Веллера, связи, трогательные в конечном напряжении, истаивают на глазах. Сказано о выпускном классе в «Азорских островах».

Попробуйте! Понимаете, если вас к женщине тянет, и вы ее при этом презираете, слушаться надо тяги, а не презрения. Лучше сделать и пожалеть, чем не сделать и жалеть всю жизнь — есть у меня такое дурацкое ощущение. Это исходит из опыта. Вообще чем богаче, чем сложнее эмоции, вызываемые женщиной, или другом, или книгой, тем, значит, привлекательнее. Надо всегда стремится к сильным ощущениям.

«Часто желание прочитать книгу приходит интуитивно. Того или иного автора советуют и критики, и читатели, но я его не буду читать некогда. Глупо ли это с моей стороны?». Нет, почему? Брезгливости никто не отменял. Но только если это именно брезгливость, а не презрение к человечеству и не высокомерие. Совершенно необязательно читать всех. Да и вообще количество прочитанного не делает вас умнее. Умнее вас делает, к сожалению, только умение делать выводы из собственной практики.

«Главная борьба со злом, судя по вашим выступлениям — это неучастие в злых поступках». Это не я придумал. Это мысли Солженицына — жить не по лжи. Кстати, просят лекцию по Солженицыну. В следующий раз, наверное, да. Очень хотелось бы самому.

«Не захотелось ли вам в последнее время более активно противодействовать злу, чем просто вести разговоры на кухне или на «Эхе»?». Дима, а что вы мне предлагаете? Я могу противодействовать злу двумя способами — называть его по имени и воспитывать людей, которым в зле будет некомфортно. Вот и всё. Напоминать о традиционном критерии. Писать, как мне кажется, хорошие книжки. Или стишки. Или литературоведческие работы. Вот так мне кажется. Любой другой способ борьбы со злом — например, журналистское расследование — у меня будет получаться хуже. Да и негде мне сейчас делать эти журналистские расследования.

«Читали ли вы «Клуб Дюма» Переса-Реверте?». Из моих друзей главный специалист по Пересу-Реверте — Володя Воронов, замечательный журналист-расследователь, когда-то из «Столицы», военный историк. Я помню, что он сделал потрясающее интервью с этим писателем, когда он приезжал в Москву. «Клуб Дюма» я читал, но я не настолько этого автора люблю и знаю.

«Каково ваше отношение к творчеству Роберта Силверберга? Читали ли вы «Книгу черепов»?». «Книгу черепов» не читал. Теперь буду.

«Что вы думаете о «Самоубийце» Эрдмана? Может быть, это «Ревизор» XX века?». Нет, «Ревизор» XX века — это «Мандат». «Самоубийца» — это интересный случай, интересный пример драмы, которая в процессе работы переписала сама себя. Он собирался писать сатирическую комедию об эскаписте. Как абсолютно всякий человек, особенно в России, берущийся за исследование малоприятного типа, он в конце концов этого типа Подсекальникова полюбил и оправдал. Пьеса стала выглядеть как манифест в его защиту.

Хотя мне, например, Подсекальников активно неприятен, но он таким и был задуман. Но его последний монолог безумно талантлив. Нет, это гениальная пьеса. Но она получилась гениальной именно от того, что в ней есть противоречия. Понимаете, как щель в скале, в которую поет ветер.

В натурах цельных есть уют,

Но монолиты не поют.

У него получилось не то, что он хотел, и за этот счет получилось гениально.

«Почему у Толкиена книгу, которую начал Бильбо Бэггинс, заканчивает именно безамбициозный Сэм? Спрашиваю как поттероведа». Я не такой уж поттерровед, но вообще-то понятно, что у Бильбо, равно как и у Фродо, не может быть прежней жизни. Сэм, который в финале говорит: «Вот я и дома», может вернуться, а Фродо никогда. С Фродо в процессе произошло что-то невероятное.

«Какой способ прочтения «Игры в классики» предпочтительнее?» Дима (это другой Дима), если говорить начистоту, большой разницы нет. Ну, сюжет несколько изменяется. Но так или иначе, в том-то и беда, что гениальный замысел остался неосуществленным. Как ни переставляй куски в книге, она производит примерно одно и то же впечатление. «Игра в классики» показалась мне скучно написанной. Вот это страшное ощущение — скучно написано.

Конечно, это книга для будущего. То есть книга для того, что было будущим по отношению к Кортасару. Интерактивная книга. Чем искать эти главки, проще кликнуть мышью. И конечно, это книга для сети. Такая книга-сеть. Но беда в том, что «Игра в классики», и «Модель для сборки», в каком бы порядке вы их ни читали, к сожалению, остаются абсолютно теми же. И по-моему, довольно занудными. Это отчасти потому, что Кортасар — такой человек самолюбующийся.

«Что Пушкин имел в виду под либерализмом и как к нему относился?». Знаете, чрезвычайно трудный вопрос. Отношение Пушкина к либерализму менялось, менялось значение термина. Я не настолько специалист по политической философии, по ее истории, Но я почитаю и, возможно, отвечу.

«Почему столько людей верят в миф о прекрасном образовании в России? У нас есть хорошие специалисты, но они стали такими вопреки системе, а не благодаря ей». Не могу с вами согласиться никак. В российском образовании, в советском образовании и минусы, и плюсы странным образом уравновешивались.

Скорее скажем так. В позднем СССР были условия для формирования класса педагогов-новаторов. Среди них были откровенные шарлатаны, были сектанты, а были гениальные методисты, которых я знал. Такие люди, как Ильина, Шаталов, Соловейчик, безусловно, были очень явно великими учителями. И Сухомлинский, при всех его коммунистических трудах и ритуальном повторении коммунистических формул, был великим строителям школы. И Завельский, и Ямбург, ныне живущий, дай Бог ему здоровья. Это были люди, которые так или иначе продвигали новые принципы образования.

Конечно, это было вопреки системе, но парадоксальным образом и благодаря ей. Как в «Истребителе» говорит Кондратьев: «Эта система устроена так, что жить в ней нельзя, и работать нельзя, но парадоксальным образом она вопреки себе порождает приличных людей». Вот так она была устроена — сложно.

«Писатель вы неровный, но поэт первоклассный». А некоторые думают иначе. Но в любом случае, спасибо, это очень трогательно.

«Можно ли лекцию о Резо Габриадзе?». Да, царствие ему небесное. Это огромная утрата. Конечно, человек феноменальной одаренности и великий профессионал. Но мне, наверное, следовало бы пересмотреть фильмы. Понимаете, в отличие от Гуэрры, он, как мне кажется, человек очень четких структур. В нем нет расплывчатости. Особенно это было видно в спектаклях его кукольного театра, где каждый предмет был гениально функционален. «Сталинградская битва» — великий спектакль. Надо пересмотреть.

«Как по-вашему, с кем был Бронтман?». Однозначно и безусловно, с героями эпохи.

«Интересно, к таким девочкам, о которых вы говорили, относится Надя Рушева и Ника Турбина?». Нет, конечно. Надя Рушева и Ника Турбина — это два совершенно разных случая. Советская эпоха была заточена на вундеркиндов. Она воспитывала вундеркиндов и высоко их ценила. Надя Рушева вундеркиндом была, Ника Турбина — ни в какой степени.

«Имеют ли какое-то отношение к «Океану» Бунин и Куприн?». Куприн — безусловно, потому что атмосфера такой таинственной печали, которая есть, например, в рассказе «Жидкое солнце», редком примере его фантастики, или в «Звезде Соломона» — да, конечно. Бунин… Знаете, только одно стихотворение Бунина, которое называется «Два голоса». Оно к атмосфере «Океана»

В туман холодный, медленный, угрюмый

Скрывается песчаная коса…

Обратите внимание, что у Бунина атмосфера тайны присутствует очень редко. Он, конечно, любил всякую экзотику, но был слишком реалист для таких вещей. И он глушил в себе эти мистические позывы. У него, собственно, и мистики-то нет никакой. Пожалуй, только один его рассказ имеет некоторую отчетливо нуарную и чуть ли не готическую атмосферу. Это рассказ «Петлистые уши» — про маньяка. Я его считаю гениальным. Но это у него такой один. Неслучайно он к собственному «Делу корнета Елагина» питал определенную неприязнь, написав «Вся эта история — очень грязная история». Да, не без того.

«Какова связь между Мережковским и вашими идеями про этику?». Есть такая связь, безусловно. Но этические идеи Мережковского слишком сложны, чтобы о них сейчас быстро говорить. В самом общем виде: Мережковский полагал, что этику вытеснит культура. Это так и будет.

«Есть ли что-нибудь из Вознесения Господня в религиозной лирике на эту тему?». Так сразу не скажу, но найти могу. Это вообще, мне кажется, самый интересный мотив в христианской поэзии. Потому что Вознесение Господне — это прощание с учениками. Как сказал бы Джон Донн, прощанье, запрещающее грусть.

Я очень люблю эту фреску в Исаакиевском соборе — не фреску, а мозаику — когда Христос перед воскресением обнимает учеников, и на лице у него такое выражение… Они как бы спрашивает: «Господи, ты вернешься?», и он: «Да что уж с вами делать? Придется». Да, интересно. Что-нибудь поищу.

Ну, поговорим о стихотворении Андрея Андреевича Вознесенского.

Был он мой товарищ по классу,

Бросил школу, шофером стал.

И однажды, вгоняя в краску,

Догнал меня самосвал.

Шел с мячом я, юный бездельник.

Белобрысый гудел, дуря.

Он сказал: «Пройдешь в академики —

Возьмешь меня в шофера».

И знакомого шрама гримаска

Подняла уголочек рта —

Так художник сдирает краску,

Где улыбка вышла не та.

И сверкнула как комментарий,

На здоровом зубе горя,

Посильней золотой медали,

Золотая фикса твоя.

Жизнь проносится — что итожить?

Отчитываться не привык.

Я тебе ничего не должен.

Что гудишь за мной, грузовик?

Я ли создал мир с нищетою

И отца расстрелял войной?

В этой жизни ты был теневою,

Я ж, на вид, иной стороной,

Васильковый укор подпаска,

Золотистая голова —

Как грузил ты, эпохи пасынок,

Горя полные кузова?

Пол-ломтем обдирного хлеба

Полукруглый встал ветровик.

На ступеньку ты ближе к небу

Был, чем я, вскочив в грузовик.

У меня свои самосвалы.

Крутизной дорога права.

Но опять за спиною встали

Неразгруженные кузова.

Мой товарищ поры начальной,

Кем ты стал? Почему позвал?

Почему мне снится ночами,

Что попал под твой самосвал?

Это, конечно, шедевр. Удивительное стихотворение. Оно находится в русле размышлений тогдашней интеллигенции о народе? понятное дело. И главным образом в русле тех же размышлений, которые породили аксеновский «Остров Крым».

Ведь остров Крым — не геополитическое понятие в романе. «Остров Крым» — это история о том, как интеллигенция оказалась слишком близко к народу, и он ее поглотил. Комплексы Лучникова в романе — это именно комплексы интеллигенции, которая чувствует роковую историческую вину. Которая жаждет слиться с народом, не подозревая о том, что она тоже народ. И в результате происходит слияние и поглощение.

Комплекс вины Лучникова стоит жизни и Тане, и его отцу — всем. Он же говорит: «Я занят — хороню моих любимых». А почему он хоронит своих любимых? А потому, что он их всех подставил. И подставил остров. Остров, восторженно ликующий при этом слиянии в романе, на самом деле открывает себя. Это понятно. Слишком близко подойдешь — и сольешься. Ты утратишь самостоятельность.

Вот в русле этих же размышлений находится и стихотворение Вознесенского. Вознесенский здесь излагает абсолютно все народнические штампы. И первый из них, конечно — «У меня свои самосвалы». Дескать, и я работаю. Это повторяет известную мысль Давида Самойлова:

Ну а вы-то

Разве будете сыты

Хлебом да щами без моего звонкого жита?

То есть и я, поэт, тоже работаю, у меня своя уборочная, если угодно. Это очень наивно. Все эти догадки, попытки выдать свой труд за такой же тошный и регулярный труд, как любой физический. Это, конечно, совсем другое дело. Здесь же и страшный комплекс вины интеллигенции перед народом. Знаете, отголоски тех споров, давно уже неактуальные, до сих пор проникают в сетевые дискуссии: «А кто вас кормит? А этот хлеб, который жрете вы — ведь мы его того, с навозом».

Понимаете, апология грубого физического труда и примитивной черновой работы, очень характерная для советской власти с ее культом большинства — эта апология давно утратила актуальность. Потому что кормят давно уже те, кто придумывает новые способы добычи этого хлеба. Давно уже центр тяжести любой работы переместился именно на ее интеллектуальную составляющую.

Ворочать мешки — это сейчас чаще всего удел людей, которые просто не хотят делать ничего другого или не умеют делать нечего другого. Ворочать мешки — это скорее работа ради работы, ради грубого физического труда. Уже есть масса приспособлений для того, чтобы любой труд как-то облегчить и сделать его, по крайней мере, более комфортным.

А вот «нет, ты ножками походи, нет, ты ручками помахай» — вот эти все уменьшительно-ласкательные мерзости, которые исходят от апологетов так называемого «большинства» — это очень грубый и давно уже фальшивый демагогический прием. И Вознесенскому постоянно приходится доказывать в этом стихотворении, что он не виноват, что у него своя крутая дорога.

И я думаю, кстати, что по интенсивности своей работа Вознесенского была не меньше, чем у этого водителя. Мне кажется, что эти вечные попытки интеллигенции доказывать свое право на существование, свой raison d`etre — это всё-таки капитуляция. Еще Шаламов сказал, что ничего более пошлого и более глупого, чем идея о вине интеллигенции перед народом, сама эта интеллигенция не порождала. Ну знаете, цитируя ту же Слепакову:

Тем, кто нелицеприятьем

Пуще Бога был томим.

Тот, по крайности, распятьем

Не командовал своим.

Вот этот вечный комплекс вины — это всё взрывается в финале стихотворения абсолютно точными словами: «Почему мне ночами снится, что попал под твой самосвал?». Потому, что исторически вышло так, что победили самосвалы. Те tracks, о которых Стивен Кинг написал свой пророческий рассказ.

И кстати, именно тот самосвал его и сбил. Он мне когда-то ответил в интервью. Я спросил: «До какого момента ваши мрачные предчувствия отводят от вас бедствия?». Он сказал: «До какого-то момента отводят, а с какого-то момента начинают притягивать». Надо почувствовать момент, когда это прекратится, и когда начнется притяжение. В 1994 году, когда вышла «Insomnia», он действительно пропустил момент, с которого это перестало его защищать и начала притягивать.

Мне кажется, что у Вознесенского примерно та же ситуация. Его сбил грузовик, вину перед которым он чувствовал. Помните, как Пастернак говорил Берестову: «Берестов, у меня сейчас роман с танком. Он на меня едет, а я ему улыбаюсь, пячусь, развожу руками». Вот это роман с танком. Это был такой роман с грузовиками. Интеллигенция так долго каялась перед народом, что с ней случился аксеновский «Остров Крым». Метрополия победила. Она всосала в себя и с хрустом переварила эту интеллигенцию.

Ведь главная трагедия 90-х годов — это даже не криминальная революция. Это страшный кризис, если не истребление советской интеллигенции. Той лучшей части народа — безусловно, части народа, не имевшей никаких материальных преимуществ. Той части народа, которую этот народ породил, которая вечно перед ним оправдывалась и виноватилась, и которую в результате эта эпоха, конечно, сожрала. Потому что эта великолепная генерация, последняя генерация советской интеллигенции — и тонкая, и умная, и талантливая — она, конечно, ощутила полная невостребованность. Сложная система распалась — отвратительная, но сложная — породив бесконечно простую, как само выживание.

Конечно, в 1980 Вознесенский это гениально угадал: все они попали под этот самосвал. Под самосвал Глебов Капустиных, которые называли себя «рабочий косточкой», подлинным народом. Хотя подлинным народом-то как раз и был Вознесенский. Ведь между прочим, представителем этого народа он себя и ощущал. «Я для народа домашнего был тайным громоотводом». И он же о себе сказал: «Жизнь моя в итоге не сложилась — у народа не сложилась жизнь».

Я думаю, трудно найти человека, который имел бы большее право говорить о себе, что он принадлежит к народу. И неважно, что он дружил с Жаклин Кеннеди, ездил за границу, работал у Раушенберга в его типографии и в его мастерской.

Он был представителем этого народа еще и потому, что он колоссально много работал и колоссально много знал о жизни этих людей. У него же масса таких потрясающих портретов людей из народа. Не только как этот водитель самосвала, но и

Тетку в шубке знал весь городок.

Она в детстве нас пугала ссыльными.

Тетя крест носила и свисток,

Чтобы вдруг ее не изнасиловали. ...

Жизнь прошла. Ее не изнасиловали.

Не узнала, как свистит свисток.

Продали каракуль черносливный,

Где, как костью, продран локоток.

Это довольно жуткие портреты. И таких героев у него много, понимаете. Как и у Чухонцева. Как и у всех наблюдателей русской провинции. И у Самойлова, кстати. Поэтому попадание под самосвал — это следствие извращенного больного чувства вины, которое унижает эту интеллигенцию и которое в конечном итоге ее погубило. Я надеюсь, что у интеллектуалов, которые придут на смену интеллигентам, уже не будет этого больного комплекса. А мы с вами услышимся через неделю. Пока!



Загрузка комментариев...

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире