Время выхода в эфир: 26 апреля 2019, 00:05

Д.Быков Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. К счастью, мы с вами пропустили всего одну встречу и заполнили ее повтором. Правда, сейчас я выхожу не из студии (потому что из больницы меня выкинут только послезавтра) – сегодня я пишусь все еще в НИИ, которое называть не буду просто из скромности. Но не могу не поблагодарить колоссально за потрясающую совершенно помощь врачей и за потрясающе своевременную помощь врачей в Уфе, и тех, кто организовал транспортировку в Москву, и специалистов, которые уже занимаются мной в Москве. Я не могу, к сожалению, вам сообщить никаких сенсаций, потому что врачебную тайну здесь очень хорошо умеют блюсти. И больше того, здесь очень умеют скрывать обстоятельства даже от самого больного. Я точно совершенно знаю, что причина моего отравления – а это было отравление – не установлена. Мне мой врач, реаниматор, который мною занимался, сразу сказал: «Мы можем поставить вас на ноги, но причину пока найти не можем. Это долгое дело».

Я за это время успел прочитать массу комментариев хорошо осведомленных людей. И диабет-то у меня (почему-то диабет считается унизительной буржуазной болезнью, поэтому ее очень любят приписывать), но должен вас огорчить, что диабета у меня нет: я очень следил, чтобы его у меня не было. И гипертония-то у меня, но и гипертонии нет – представляете, беда какая! И кроме того, не было у меня никаких ни алкогольных, ни наркотических излишеств, которые стали подозревать сразу наиболее простые сердца. Я не знаю, чем я отравился; не знаю, из-за чего у меня случился этот скачок, и не понимаю, почему я фактически в самолете на Уфу потерял сознание, из-за чего мне пришлось лекцию об анекдоте и встречу с однополчанами уфимскими пришлось перенести. Там меня довольно быстро ввели в искусственную медикаментозную кому, после этого отправили в Москву, и здесь в Москве я на четвертый примерно день пришел в себя.

Есть две новости, обе хорошие. Во-первых, бог есть. То есть я не могу списать это на действия медикаментов – все эти прекрасные сны-приключения, потому что такого не было в моем подсознании. Я бы такого не выдумал, я бы такого не помнил. Бог есть, и он занимается преимущественно украшением мира. Одним из самых ярких моих воспоминаний в этом путешествии между жизнью и смертью, в этом блуждании был небольшой, примерно сорокалетний, с внешностью Дроссельмейера человек, который развешивал украшения посреди реанимации, причем видеть зал этой реанимации я не мог – я был еще под наркозом. Но он в этом помещении развешивал золотистые ягоды и раскладывал невероятной красоты, с арбуз величиной, вкуснейшие сливы. А мне он протянул то, чего мне больше всего хотелось: стакан мокрой черной, чистой, свежей смородины. И когда я начал в себя приходить (вы знаете, когда выходишь из наркоза, ты уже одновременно видишь уже и ту реальность, и как-то еще и эту), я видел сына, сидящего у моей кровати и пытался его подтолкнуть, чтобы он передал мне этот стакан. В том-то и дело, что сын-то был, а стакана не было. В результате очнулся я с большой резиновой грушей в постели – груша служит для разработки руки.

Я довольно быстро восстановился, без каких-либо проблем. Начал уже на второй день ходить. Вы себе не представляете (хотя, наверное, если у вас есть такой опыт, то представляете), как это удивительно – через час, два после пробуждения от тяжелого наркоза начать пить холодную воду. Просто холодная вода в горле – это главное блаженство, чудо и приключение. Естественно, таким же блаженством выглядит потом первый съеденный кусок вот этой сливы, первый ветер из открытого окна, вид весеннего московского вечера, зеленых листьев. Не могу сказать, что я радикально изменился – просто у меня пока еще замедлена речь, но прелесть ее именно в том, что меня всегда ругали за ее ускоренность, поэтому сейчас, мне кажется, мы наконец достигли идеального темпа. Но прежней моя жизнь не будет в том смысле, что у меня случались понятные моменты метафизического сомнения. То есть я всегда знал, что бог есть, но я не всегда знал, что я на правильной стороне, что я, может быть, его достоин, а может быть, наоборот, ему нравятся суровые люди и действия. Но то, что я  увидел, меня убедило в том, что, в общем, я на правильной стороне. Поэтому прежним я не буду в одном: я не буду прислушиваться к звукам и злобным мелочам, подтявкиванью из подворотни и не буду больше сомневаться. Вот это меня чрезвычайно утешило.

Д.Быков: Причина моего отравления – а это было отравление – не установлена

Понимаете, быть на стороне бога очень просто – достаточно украшать мир, достаточно привносить в мир последовательную человечность, потому что мир бесчеловечен. Достаточно, условно говоря, развешивать цветы и конфеты по реанимации. А вот для того чтобы быть не на стороне бога, а, условно говоря, на стороне смерти, – я, честно говоря, не знаю, какие там стимулы. Видимо, кроме самомнения, решительно никаких. Дьявол – великий обманщик, и самомнение это обернется полной потерей меры и вкуса.

Вторая хорошая новость, которой я радостно с вами делюсь, заключается в том, что стихи действительно помогают. То есть искусство имеет отчасти божественное происхождение или, во всяком случае, оно находится в гармонии с миром. Дело даже не в том, что мне очень многое там представлялось арт-терапией, которой я подвергался. Например, я видел совершенно новую форму спектакля: сцена, которая вся заставлена резными деревянными щитами (то есть мы не видим происходящего), за ними происходят диалоги и голоса, и по этим голосам и диалогам мы должны догадаться о происходящем. Как, собственно, мы и догадываемся о боге, потому что лично нам он не показывается. Но главное, что помогают сами по себе стихи, поэтические тексты. Я со слезами, которых совершенно не стыдился (потому что после наркоза плакать естественно, и мне многие об этом опыте рассказывали), повторял про себя наизусть почти всего Лосева, почти всего Блока, многие песни Щербакова, которые оказались настолько божественны, насколько казались мне в молодости. То есть это все действительно имеет отношение к каким-то легким, воздушным структурам ненавязчивых иерархий, волшебных, прекрасных танцев, танцев воображения. Это доказывало мне, что в мире широко развит этот духовный шоколад, и совершенно необязательно все время гнаться в духовную грязь и в духовную мглу, в духовный навоз, в котором многие люди почему-то погрязают с таким аппетитом. Причин, истоков этого аппетита я тоже не могу понять. Неужели это только то, как у Достоевского: «мой произвол, моя воля»? Действительно, «миру погибнуть, а мне чтобы всегда чай пить». Только этим апофеозом своеволия могу я объяснить, действительно, гипертрофированную тягу некоторых людей ко злу. В принципе же мир полон блаженств, и блаженств сравнительно легко достижимых. Естественно быть счастливым, естественно наслаждаться пейзажем или борьбой с природой или путешествием, то есть, иными словами, мы живем не в конкретном времени. Мы живем в бесконечно разнообразном и пестром божественном мире. И поэтому игнорирование искусства, глухота к нему – это просто черная неблагодарность. То, что поэзия вытягивает из тяжелых состояний, вытягивает из них физиологически, что можно по стихам, как по нитке, выкарабкаться из бездны, – я в этом убедился. Те два дня, что я приходил в себя (довольно медленно и мучительно), я все время повторял стихи. Оказалось, что я их помню очень хорошо. Это одно из преимуществ хорошей памяти – память, товарищи, надо иметь хорошую.

Я не знаю, хороший ли я человек. Но я окружен людьми очень хорошими. И я страшно благодарен всем, кто приходил. Особенно меня как-то тронуло, что рядом со мной хлопотали в полном согласии три моих жены. Это очень удивило лежащего по соседству арабского шейха, который честно сказал, что у них в стране поэт, как правило, не может позволить себе трех жен, это удел промышленника. Я сказал, что в России промышленность стоит ниже поэзии, в мировой иерархии.

Я не буду рассказывать еще раз о своих тамошних приключениях, врачебных тайнах и обстоятельствах отравления – это все никому неинтересно. Но важно то, что я по-прежнему занимаюсь своим делом, по-прежнему сочиняю стихи и прозу, довольно много успел придумать для романа за ту неделю, что я здесь приходил в себя. И главное: я насмотрелся, ребята, удивительных приключений, удивительных. То есть там есть и мучения, там есть даже почти пыточные состояния, очень тяжелые, но там столько интересного! Понимаете, действительно, у бога обителей много. Я с поразительным каким-то чувством благодарности наблюдал комнаты с шевелящимися камнями обоев, со звездами на стенах, с движущейся, волшебно меняющейся обстановкой. Действительно, бог так бесконечно разнообразен и он так бескорыстно артистичен, что главным занятием нашим должно быть, видимо, ассистирование ему в украшении реанимации посильно. Когда пришел Веллер, один наш его поклонник, из врачей, так и сказал, что, в общем, мы тут делаем одно дело – реанимация ли читательского сознания, реанимация ли больных – в любом случае, это битва на стороне жизни. А битва на стороне жизни – это битва на стороне эстетики.

Д.Быков: Бог есть. Я не могу списать это на действия медикаментов – все эти прекрасные сны-приключения

Ну и конечно, я ужасно благодарен всем, кто организовал спасение; всем, кто организовал самолет. Деньги на него давали, между прочим, не олигархи, хотя они немедленно предложили это сделать. Много предлагали сброситься постоянные слушатели «Прямой речи», но непосредственно моим спасением занимались Дмитрий Муратов и Юрий Шевчук. Им я колоссально благодарен, просто, можно сказать, им я обязан жизнью – и Муратову, немедленно вылетевшему в Уфу, и Шевчуку. Так что меня спасала не общественная организация и не идеологическая сила, а симпатизирующие мне люди. И, конечно, я нечеловечески признателен читателям, но здесь очень трудно найти верную интонацию. Вот у нас сегодня двухсотый выпуск, он такой юбилейный, пафосный, божественный – тут уж от пафоса никуда не деться. Но при этом чувствуешь себя всегда в немного смешном положении. Когда человек умирал и не умер – это, с одной стороны, приятно, а с другой – немного разочаровывает. Люди уже совсем было приготовились меня жалеть, говорить, что при отдельных заблуждениях я все-таки пропагандировал русскую культуру. Стихов моих они, конечно, не читали; ни одного романа не могли читать, но о лекциях что-то слышали, поэтому считают, что я такой пропагандист русской культуры, хотя русская культура в пропаганде не нуждается, это главный бренд России. Но вот они уже готовились было сказать, что да, покойник, конечно, много заблуждался, был толст, смешон, но пытался учить детей литературе. А тут покойник оказался жив, и можно опять с легкой душой его ненавидеть.

Очень трудно как-то не впасть в комический пафос, да. Можно, конечно, опять сказать, что слухи о моей смерти не подтвердились, но я безумно благодарен всем, кто молился. Особенно всем, кто молился. Вот некоторые даже пошли к Блаженной Ксении, в часовню мою любимую, там молились. Блаженную Ксению не зря называют скорой помощницей. Спасибо вам огромное, ребята. Уверяю вас, что и для вас это ценный душевный опыт – ее посетить, под каким бы предлогом, по какой бы причине это не происходило. Но, понимаешь, будешь говорить, что слишком хорошо себя чувствуешь и что все у тебя здорово, – как-то заподозрят тебя в желании всех развести и сыграть на дешевой популярности. Будешь жаловаться на то, как ты весь исколот и сколько там в тебя втыкали капельниц, и как ты мучился, и сколько там было совершенно пыточных медицинских процедур, – так тоже, в общем… Все, как у Бориса Виана: « – Или упадешь, или в безвкусицу впадешь. – А если не упадешь? – Тогда в безвкусицу впадешь». Поэтому здесь очень трудно выбрать это грань, так что я абсолютно честно все расскажу, как есть. Честность – лучшая политика. Бог есть, искусство помогает, а обращать внимание на людей злобных и моветонных не следует. Потому что злоба это и есть высшее проявление моветона, отсутствия музыкального вкуса, музыкального единения с богом.

Хотя у нас юбилейный выпуск, да к тому посвященный такой внезапной реанимации, но я после трубки в горле буду некоторое время покашливать, чтобы давать вам возможность немного опереться на внелитературные обстоятельства, чтобы вызвать какие-то сентиментальные реакции. Тем не менее, придется отвечать на вопросы как всегда, и лекцию читать. По лекции большинство предложений связано с тем, чтобы повторить екатеринбургскую лекцию об образе Христа в мировой прозе и о Страстях Христовых в мировой литературе. Она оказалась довольно скандальной. Ну как скандальной? Она вызвала много вопросов. Для меня самого мои выводы оказались довольно неожиданными. Я готов повторить и эту лекцию, потому что у нас пасхальная неделя, а готов и отвечать на какие-то предложения, если успею их получить сейчас, за час до эфира, от вас. Но предложения принимаются по-прежнему.

«От чего следует идти автору: от сюжета или от героя?» Я должен честно признаться, что всегда иду от сюжета. Считается в каком-то смысле более престижным и триумфальным сначала выдумать героя, а потом выстроить вокруг него сюжет, но для меня художественное произведение должно иметь начало, середину и конец. Я сажусь писать только если я знаю последнюю фразу. Первую фразу знаю не всегда, но последнюю знаю всегда; всегда знаю, как заканчивается книга. И я, в общем, обычно знаю, что я хочу сказать. Я понимаю, что всегда проще играть в такую суггестию, сказав, что вот, я ничего не знаю, брожу в потемках, бог мне диктует – это тоже такой способ религиозной демагогии, которая ничем не лучше атеистической. Но меня устраивает вполне такой разговор. Я готов честно признаться, что сначала я выдумываю чисто кинематографический, фабульный проект, костяк, а дальше он постепенно обрастает мясом – появляются герои. Я даже согласен с тем, что герои иногда играют служебную функцию. Иногда мне хочется, что вот в этом месте, в этом углу полотна стоял вот такой-то человечек, вот такой-то странный персонаж. Но никогда так не бывает, чтобы я придумал героя, и вокруг него нававлял сюжет. Хотя, наверное, в «Июне» я сначала придумал Мишу Гвирцмана, а потом придумал то, что с Мишей Гвирцманом будет происходить. Это был процесс синхронный. Я понимаю, что всегда гораздо престижнее выдумывать персонажа. Но ничего не поделаешь, у нас же передача о том, как мы пишем, а не о том, что престижно.

«Существуют ли в литературе композиционные законы, напоминающие золотое сечение?» Игорь, понимаете, в служебной литературе (например, в сценарной) они, безусловно, существуют. Потому что сценарий подчинен более жесткой, более сложной в каком-то смысле и более конкретной логике, иногда логике почти математической. Вот мне Виктория Токарева – человек, которому я бесконечно благодарен – сказала поразительные слова: «Сценарий развивается логически и телескопически, как вытягивается удочка из удилища». Проза развивается не так. Проза растет, как лес – там дерево, здесь дерево, это довольно хаотичная вещь. Сценарий – хочешь не хочешь – должен системно развиваться. И в сценарии на десятой минуте должно быть смешно, на пятнадцатой – страшно, на тридцатой происходить потрясение, на сороковой все разворачивается или, как любил говорить Валера Залотуха: «Происходит все так, сяк, а потом все-таки вот так». То есть сценарий имеет какие-то законы построения. Что касается прозы, то она действительно растет, как лес.

Д.Быков: Я со слезами повторял про себя наизусть почти всего Лосева, почти всего Блока

«Как вы отнеслись к песне Вероники Долиной?» Понимаете, для меня это тоже огромное внутреннее событие – то, что Вероника Долина посвятила мне песню. Даже дело в не в том, что это очень хорошая песня, я не берусь ее оценивать, мне это не важно. Долина для меня исключительно важный человек. Когда я в 1983 году получил ее первую кассету от друга своего – как сейчас помню – Антона Захарова и слушал эту запись на нашем ровесниковском «Репортере», – все эти песни с ее первой кассеты были для меня абсолютной сенсацией. Потом Алика Смехова живую Долину привела к нам петь. И эта встреча с ней, сама такая ее нестандартная манера… Потому что в ней не было такой бардовской теплоты, бардовской готовности рассказывать байки, бардовской открытости – она сразу сказала: «Я буду только петь песни, без авторских комментариев и без заявок». Но мою заявку она выполнила, потому что я заказал «Снежную бабу», а она эту песню очень любила. Для меня общение с Долиной, ее грубость и резкость формулировок, волшебство абсолютное ее песен, ее франкофонность, ее культурность, ироничность, переосмысление романтических штампов – все это было для меня большим духовным событием.

Я помню, как мы случайно с Долиной встретились на премьере «Мелодии для шарманки» Муратовой, и там был Жолковский. Я помню, какими глазами Жолковский на нее смотрел (потрясенными). Потому что он Жолковский, знавший близко большинство поэтов своего времени (а уж прозаиков поголовно), смотрел на нее с восхищением. Я говорю: «Алик, а что, собственно, вас так восхищает?» Он говорит: «Как вы не понимаете? Она первая открытым текстом спела об эмиграции». Он: «Ну как же, а «Серая шейка»: «Какие тут шутки, когда улетает семья? / Последствия жутки – об этом наслышана я». Я говорю: «Ну причем здесь эмиграция, ведь эта песня не о том, эта песня о несчастной любви вообще». И тут до меня дошло, какой я был идиот. Конечно, эта песня об отлете и о невозможности отлета. Потому что семья улетает, а она здесь привязана навеки. Я понял, какой я был дурак, но все равно я понял и масштаб ее личности, масштаб ее художественных открытий.

То есть для меня общение с Долиной, даже когда мы уже перешли на «ты», когда она очень многое мне рассказывала про Окуджаву для книги, было для меня событием огромного масштаба. И когда недавно, полгода назад, мы вместе снимались в программе Игоря Волгина «Игра в бисер», Долина пришла с гитарой, я говорю: «Вероника, ты мне можешь показать в песню «Мой сын безбожно на отца похож» (я очень люблю эту песню) один переход – я не знаю, как ее сыграть. Она с готовностью мне это показала, и я понял, что эту песню, ребята, знаю сорок лет. И сорок лет знаю наизусть каждую интонацию в ней. А это, кстати, очень хорошее стихотворение прежде всего:

Мой сын безбожно на отца похож.

Он тоже светлоглаз и белокож.

Я часто, глядя на него, не верю,

Что это сын мой, что ему я мать.

И я боюсь, что сходство – неспроста,

Что время все расставит на места,

И женщине, как я, черноволосой,

Он тоже будет что-то объяснять.

Она, кивая, выслушает речь.

Останется в подушке контур плеч.

И тоже, точно так, как я когда-то,

Все будет вспоминать его слова.

Слова ведь тоже были неспроста!

Одна лишь строчка посреди листа…

И мне они давным-давно забылись:

«Любимая! Ты слишком уж смугла!..»

А впрочем, только время им судья.

Одно лишь только время, но не я.

И если он ту женщину оставит –

Пожму плечами – дескать, ну и что ж?

А женщина останется одна

И назовется – бывшая жена.

И вот ведь штука,

Родит мне внука,

Который тоже будет на него похож…

Если вдуматься, это очень неожиданный и очень изящный финальный аккорд. Так что тот факт, что я теперь уж точно попал в мировую культуру благодаря песне Долиной – ну так, так этак. Не с парадного, так с черного хода. Это для меня, конечно, огромное событие, и я страшно ей за эту песню благодарен. Хотя и с Нотр-Дамом огня было, слава богу, меньше, чем дыма, ну и в случае в моим внезапным отравлением все оказалось гораздо проще и гораздо спокойнее случившегося информационного шума. Но шум этот мне понятен, потому что событий нет никаких. Что в России происходит? Кто-то с кем-то встречается иногда. Владимир Путин встретился с Ким Чен Ыном. Это, что ли, информационный повод? Ты ждешь, что кто-нибудь помрет или оживет.

Д.Быков: Покойник оказался жив, и можно опять с легкой душой его ненавидеть

На вопрос об украинских выборах я отвечать не буду, потому что я на них не голосовал. Я рад, что они состоялись. Радоваться ли их итогам – посмотрим в самом скором времени. В любом случае, интересно происходящее. Я все-таки за то, чтобы было интересно.

«Когда читала «Июнь», невольно переносилась в наши дни, было ощущение, что действие – в сегодняшнем времени. Неужели вы предчувствуете войну?» Да, конечно, а что ее предчувствовать? Она идет, вопрос только в ее масштабе. Может ли она оказаться больше, чем предполагается? Я боюсь большой войны и самое главное, я боюсь, что общество ввергнется в то состояние, когда выход из военного невроза для него будет возможен только через большую катастрофу, скажем так. Когда малая кровь и худой мир никого не защитят.

«Как расшифровать Лию и Валю из первой части романа? Можно ли сравнить Лию с Прекрасной Дамой?» Ну это как раз все довольно просто – это любовь земная и небесная, хотя Лия далеко не пуританка, но тогда и не было пуританок. Предвоенные девушки, если они не были совсем глупы, были довольно свободны в этом отношении. Кстати говоря, у Юрия Бондарева (которому исполнилось 95 лет, поздравляю его) довольно сильный образ Марии из «Выбора». Марии ведь там пятнадцать лет, и эта девушка довольно смелая в некотором отношении. Хотя она и говорит там: «Запомни, Ромео, никакого свидания с Джульеттой у тебя не было», но они все были ребята смелые в этом отношении. Понимаете – не боюсь это сказать, – мне импонирует отрада подростков, которые сталкиваются с новыми возможностями, с новыми проблемами собственного тела. И то, как они будут с этим себя вести, – это всегда очень интересно. Если они при этом ведут себя по-товарищески, помогая друг другу преодолеть, как писал Нагибин, «нелегкий для каждого значительного юноши барьер», если они по-товарищески относятся к неловкой ситуации первого раза – это уже хороший задел на будущие отношения. Если они пытаются играть в роковых женщин (а очень во многом это, кстати, Лия и пытается делать) – это нехорошо, скажем так. Это использование не вполне корректных технологий.

Валя Крапивина – чего с Вали взять? Она девочка с тяжелым ранним опытом, не особо умная, у нее тело не по душе. А Лия – это такой утонченный ангел, но она не против того, чтобы побыть роковой женщиной, не против того, чтобы подразнить и поиграть. И она такая сложная, поэтому она не вызывает у меня однозначного восторга. То есть я в нее влюблен, как автор, но как любовник я бы не желал иметь с ней дело. Прежде всего потому что она бы сделала все возможное, чтобы меня сломать. Чтобы как-то надо мной доминировать.

«Насколько автобиографичен роман «Июнь»?» Мне никогда не случалось ударить женщину – это совершенно точно. Хотя в некоторых случаях, я полагаю, следовало бы, но это тот барьер, который уже не перейдешь. И у меня никогда не было таких садомазохистских отношений взаимного мучительства. Вот чего не было, того не было. А история с Алей, такая женщина, как Аля, – да, была, тут все вполне автобиографично, ничего не поделаешь. И уж конечно, эксперименты Крастышевского, эксперименты с буквами, меня очень сильно занимали в какое-то время.

«В связи с темой «Тотального диктанта» перечитал «На дне» и, кажется, уловил главный паттерн пьесы: очередной персонаж проникается светлыми обещаниями Луки и делает шаг в пропасть. По Горькому получается, что лучи света губительны для придонной фабулы. Об этом ли пьеса?»

Петр, она и об этом тоже. То есть в эту пьесу при желании можно вчитать такой смысл, и даже сам Горький попытался вставить его туда. На самом деле эта пьеса о его борьбе, как о борьбе Иакова с богом, с Львом Толстым. Лев Толстой там Лука, и толстовскому мировоззрению, согласно которому человек всегда нуждается в двух костылях – в вере и в семье, он противопоставляет типа человека самодостаточного, человека великолепного, звучащего гордо – типаж Сатина. По Луке, по утешителю, человека надо утешить. Его надо утешить или верой, или семьей, или средой. В любом случае, человек нуждается в подпорках. Толстовское искусство – это манифест глубочайшего неверия в человека. Человек здесь всегда или зверь, или зверь, сколько-то дрессированный, или полубог иногда, как Левин в момент счастливой любви. Но Левину для осуществления нужна Кити, Анне Карениной нужен Вронский, Нехлюдову нужен подвиг, и он пытается спастись с помощью Катюши. У Толстого человек не существует в самодостаточном одиночестве. А Горький настаивает на том, что человек, когда он один, когда он бесконечно одинок, когда он голый человек на голой земле, когда он выброшен из социума, тогда-то он звучит особенно гордо. И в этом смысле «На дне» – такое, можно сказать, первое русское экзистенциальное произведение, такой манифест русского экзистенциализма, драма чистого одиночества. Там же Барон говорит о себе: «Я все время только переодевался. А где был я, когда переодевался? Я был костюм, я был тужурка, я был сюртук, я был арестантский халат, сейчас я – обноски. Но где был я?» А вот я  – это Сатин. Как вариант еще, кстати, я – это Бубнов. А Лука – это именно такой утешитель. Правда, утешает он, как пишет Горький в одном из писем, «чтобы не тревожили покоя ко всему притерпевшейся холодной души».

Он считает, что и Толстой втайне не любит людей. Во всяком случае, не верит в людей. Верил ли в людей Горький, верил ли Горький в человека? Наверное, скорее да. Причем он верил в человека такого деклассированного, отвергнутого, который на самом деле отвергнувший. Он верит в человека в таком предельном моральном падении, которое для него оборачивается высшим взлетом. В «Бывших людях» есть такой автобиографический персонаж – курносый парень, который обещает камнем раскроить голову, если кто к нему полезет, – вот это для Горького такой «новый человек», новый типаж. Поэтому у него была суицидальная попытка, попытка «все ли он может сделать с собой»; поэтому у него были неукротимые любовные трагедии, но всегда в душе он был бесконечно один и, по большому счету, никого не любил. Единственным другом его был Леонид Андреев, к женам своим он относился скорее потребительски или с любопытством. Наиболее острые чувства у него вызывала, пожалуй, Каминская – первая его гражданская жена. Ну и кроме того он испытывал, конечно, несколько звериную привязанность к сыну, но после смерти сына, побарабанив пальцами по столу, сказал профессору Сперанскому: «Это уже не тема», и продолжил разговор о бессмертии. Это был человек, прямо скажем, очень своеобразных взглядов, своеобразных эмоциональных качеств.

Д.Быков: Боюсь, что общество ввергнется в состояние, когда выход из военного невроза будет возможен через катастрофу

Что касается «Тотального диктанта» в этот раз… Считается, что есть две противоположные акции: одна – «Бессмертный полк», вторая – «Тотальный диктант». И именно по отношению к ним можно разделить страну на условных индивидуалистов и условных общинников. Я так не думаю. Мне кажется, что «Бессмертный полк» – это прекрасная акция, приватизированная государством и формализированная им отчасти. И боюсь, что такая история случилась с «Тотальным диктантом». Хотя текст «Тотального диктанта» на этот раз интересный – там есть, с чем полемизировать. Тем более, что писал его яркий человек Басинский. Просто мне не достает в этих текстах юмора, иронии. Понимаете, дико насыщенный орфографией фрагмент про то, как Марфа [Агриппина] Саввична потчевала коллежского асессора виноградом с ветчиною, – он, по крайней мере, не только гиперсложен, но и очень забавен. Мне в этих диктантах недостает веселухи. Ну и потом, понимаете, все упирается в единственность, как в этюде шахматном, ходов и комбинаций. Когда пишешь «Тотальный диктант», надо, чтобы пунктуация… Там все дело в пунктуации, потому что орфография русская, при всей своей прихотливости, довольно рациональна. Все упирается в пунктуацию. Нужно, чтобы всякого рода многоточия, восклики, кавычки предполагались императивно. А вот здесь, например, заключать Плюшкина – «прореху на человечестве» – в кавычки, по-моему, необязательно. Потому что как Гоголь использовал эту метафору впервые, так и мы можем это использовать как метафору, даже если это прямая цитата. Говорим же мы о Чичикове – подлец, но не ставим же мы это слово непременно в кавычки. Хотя там сказано: «Приприяжем подлеца». Или там «преприятный человек», как говорит о нем Собакевич. Не называем же мы его преприятным человеком непременно в кавычках. Хотя здесь, скорее, кавычки, наверное, случай императивный. А всякие тире и двоеточия, всякие многоточия и восклики были, есть и будут вариативны. А в «Тотальном диктанте», к сожалению, уже сейчас критерии оценки становятся непредсказуемо жесткими. Я совершенно не уверен, что написал бы его на «пять».

И больше того, я заметил, что результат его никого особенно не интересует. Люди написали, собрались, было весело; им приятна сама процедура, когда вскрывается конверт с текстом, когда приезжает какая-нибудь знаменитость типа Макаревича его зачитывать. Некоторым приятно выйти на очередную демонстрацию «Долой диктаторов-русофобов!» То есть им как бы приятно погрузиться эмоционально в собственное детство. А имеет ли какую-то пользу, какой-то смысл эта история – очень трудно, очень трудно [сказать]. Но в любом случае, раз люди это любят, значит, это приятно. И мне очень приятно в этом участвовать.

«Не успели ли вы случайно посмотреть «Колыму» Дудя?» Успел, чего мне тут особенно было делать? Я первые два дня читать не мог, поэтому смотрел. «Расскажите, как вам фильм, подача, интонация, ожидали ли вообще?» Нет, не ожидал, но, понимаете, Дудь – это такой Парфенов сегодня, и это классический инфотейнмент. Но в том-то и дело, что даже и у Парфенова – человека несравнимо более глубокого – меня настораживала некоторая легкость интонации и чрезмерный профессионализм приемов. Дело в том, что снимать инфотейнмент о Колыме (раз уж ты приехал на Колыму) и просто делать о ней такое познавательное, рассказывательное кино – это не совсем правильное использование уникального шанса. Дудь не рассказал о сути Колымы. Сейчас вообще есть определенная мода (я об этом недавно писал) на русский север, на русскую мерзлоту, на климатическое объяснение русской истории – просто, видимо, потому, что все остальные уже не сработали. И поэтому проект Дудя о Колыме сродни проекту Юлии Кантор о комментированном издании «Двух капитанов», которое я, кстати, оцениваю очень высоко, там масса полезных сведений. Проект Дудя показался мне информационно очень полезным, а эмоционально недостаточно эмпатичным. То есть, мне кажется, он себя там не представил. А если представил, то об этом не проговорил.

Просьба прокомментировать большой список «Большой книги». Вы знаете, давно не было такого плоского списка, в котором настолько не было бы абсолютного лидера. Во всяком случае, хорошие шансы у пелевинской «Горы Фудзи», потому что все остальное – уровень весьма низкий, и это понятно почему. Ведь сегодня в России такое количество проблема мало того, что нерешенных – не поставленных. Существует такой роковой непреодолимый страх просто сформулировать хотя бы главные беды – не то что предлагать рецепты. Существует такой ужас взаимного буллинга, что разве может быть хорошая книга в таких условиях… Какие-то фавориты у меня есть, как всегда: «Открывается внутрь» Ксении Букши, «Калечина-Малечина» Некрасовой.

Д.Быков: «Бессмертный полк» прекрасная акция, приватизированная государством. То же случилось с «Тотальным диктантом»

Кстати, пришел странный вопрос: «Не кажется ли вам, что героиня «Калечины-Малечины» умирает в середине книги?» Нет, ничего подобного. Была такая версия, что герой романа Бутова «Свобода» умирает в самом начале и дальше живет как бы в посмертном существовании, но это тоже трюк ни на чем не основанный. Есть там роман Сергея Самсонова «Держаться за землю» – тяжеловесное в соцреалистической традиции произведение на донецко-луганском материале. За счет оригинальности материала, большого объема и такого надрыва авторского тоже некоторые шансы имеет. Сергей Самсонов – человек отнюдь не бездарный, но стилистически страшно избыточный. У него были любопытные эксперименты, когда он контаминировал стилистические манеры Александра Миндадзе и Андрея Белого. Это оказалось довольно близко. Но начиная с «Соколиного рубежа» его проза кажется мне дико монотонной и совершенно не увлекательной. Здесь даже сама ткань этой прозы обнажила не новизну, а глубокую, принципиальную вторичность конфликта, который лежит в основе событий на востоке Украины. Это именно потому тупиковые события, они потому и неразрешимы, что это попытка доспорить спор между старым и новым, а не между левым и правым. А новое побеждает обычно по определению, иначе побеждал бы вампиризм.

Скучный список, неудачный год. Наверное, надо радоваться не присутствию в нем каких-то текстов, а их отсутствию. Что касается наиболее обсуждаемого текста – романа «Вавилонская лестница» и еще одной книги, то что-то они не внушают мне надежды своими названиями, но бывает всякое. Но довольно интересно поспорить о романе Алисы Ганиевой про Лилю Брик. В силу разных причин я не собираюсь оценивать серию ЖЗЛ, но при этом Алиса Ганиева, мне кажется, смогла создать, судя по напечатанным фрагментам, книгу, вполне адекватную эпохе, но не адекватную героине. Понимаете, Лиля Брик была очень умна. Дело не в том, что, как писал Бунин, «муж оставил на ней сухую самоуверенность». Дело в том, что она умела замечательно мимикрировать под то, что ему было нужно, предлагая ему как бы его ум в собственной оболочке. Она замечательно мимикрировала, подражала, перепевала, она была тонка и умна. В тех кусках книги Алисы Ганиевой, которые пока напечатаны, есть все, кроме ума и тонкости. Сама Алиса Ганиева очень умна и даже, я бы сказал, хитровата и как критик, и как стилизатор – и в личной своей, и в литературной практике, поэтому стоило бы ей, что ли, придать повествованию о Лиле какой-то личный аспект, подпитать персонаж собственной кровью и вместо предлагаемой бульварщины получилось бы выдающееся произведение. Никогда не нужно бояться приврать персонажа.

[НОВОСТИ]

Д.Быков Продолжаем разговор по обыкновению. Вот доводят тут до моего сведения, что ваш бывший друг пишет, что вы были просто пьяны. Спасибо вам за информацию, я давно не слежу за творчеством своего бывшего друга. И больше того, как я считаю, покойного друга. У меня есть категория людей, которые для меня – ничего не поделаешь – мертвы. И они нарыли надо мной довольно большие курганы. Ну а то, что автор пытается меня стравить с ними, а сам подзуживает, хлопает в ладошки и пишет: «Вы ведь так помогали ему», – да не так уж особенно я ему помогал, да и, наверное, не надо было ему помогать. Он ведь постарше меня и, видимо, мою помощь воспринимал как высокомерие или она была для него оскорбительно. И у него все это время оставался случай отомстить. Ну вот он дождался, он написал обо мне несколько, прямо скажем, довольно эмоциональных подлостей, но могу сказать, что подлостей беспрецедентных. Они недостаточно изобретательны, тоже человек как-то боится дать себе волю, как и во всем. Он как-то и в стихах своих последних как-то боится дать себе волю. Нету прежней безоглядности, прежнего отчаяния, прежней храбрости, а есть, скорее, легкое разочарование. Но этот человек, повторяю, для меня мертв и сделаться мертвее для меня он не может.

Д.Быков: Проект Дудя показался мне информационно очень полезным, а эмоционально недостаточно эмпатичным

Что касается того, был ли я пьян. Наверное, если бы я был пьян и буянил бы на борту, то, наверное, вы бы уже получили подробную информацию о количестве алкоголя в моей крови, получили бы от любого пригожинского или связанного с «Лайфом» telegram-канала. Совершенно не важно, уж эту информацию до вас бы донесли. Ее скрыть было бы невозможно, поэтому я стараюсь все-таки за собой следить. А что некоторое количество людей, которые казались мне талантливы, оказались подонками, – ну так в этом, понимаете, есть своя приятность. Да и конкурентом меньше. Хотя за информацию я благодарен, у меня есть антропологический интерес к поведению моих бывших друзей, которые именно как бывшие друзья не упускают случая пнуть меня с особенной, как мне кажется, силой. Обидеть меня они не могут, но все-таки стараются очень сильно. Видно, чего стоило им раньше поддерживать иллюзию нашей дружбы. Вообще же, у Пушкина сказано про «покровительства позор», поэтому, наверное, действительно не надо никому покровительствовать и никому помогать. Ну разве что, если вы прочли совсем молодого автора, написали врезку к его публикации. Лучше если это юноша, потому что если это девушка, возникает риск эротических отношений, и тогда она вам будет мстить уже по полной программе.

Было бы интересно ответить на вопрос… «Что вы можете посоветовать на intermediate-уровень для чтения взрослому человеку?» Понимаете, тут без меня уже все придумано. Я могу назвать только какие-то очень банальные вещи. Понятно, что «Dandelion Wine» («Вино из одуванчиков»), понятно, что «Lord of the Rings» – это все-таки взрослая книга, «Властелин Колец». И понятно, что «Lord of the Flies», «Повелитель мух». Это книга, конечно, подростковая, но насущно необходимая для расширения лексики, хорошо написанная. И потом, понимаете, не бойтесь такой банальности, как читать Шекспира. Словарь Шекспира очень широк, речь его очень современна, изобретательна, интонационно многообразна. «Гамлета» я перечитываю с неизменным наслаждением и с постоянным чувством свежести. Поэтому почему бы не почитать «The Taming of the Shrew», «Укрощение строптивой» или «Троила и Крессиду», которая кажется мне лучшей шекспировской пьесой, как и Кузмину. Почему бы не почитать лишний раз «King Lear»? Ну и «Гамлет», конечно, остается непревзойденной школой диалога. Гамлет так же троллит собеседника и собеседницу, как Карлсон, но и делает это, пожалуй, не хуже. И его издевательство над дядей Полонием, напоминающее троллинг над дядей Юлиусом и укрощение фрекен Бок – это высокий класс. Ну и потом, конечно, очень хорошо бывает почитать Джозефа Конрада, потому что для него, как и для вас, английский язык чужой, поэтому он сталкивался с теми же проблемами.

«Как вы относитесь к прозе Генри Джеймса?» Я плохо отношусь к прозе Генри Джеймса, мне очень стыдно. Я понимаю, что Генри Джеймс – хороший писатель, «Поворот винта» – это прекрасная вещь. А все остальное мне скучно невыносимо.

«Подтверждается ли ваш давний тезис о том, что страна, отрицающая человеческие законы, живет по законам природы, и что нация – понятие не этническое, но этическое?» Пока подтверждается, по-моему. И Украина в любом случае движется все дальше от законов природы, хотя на этом пути ее далеко не обязательно ждут восторги и радости.

«Жалеете ли вы, что не стали заниматься мифотворчеством? Честно говоря, я думаю, что из своей болезни вы сделаете материал для новой книги». Мне уже Веллер предложил написать роман «Медкарта». Я кое-какие наблюдения из врачебной жизни, конечно, использую в деле Афанасьева в «Истребителе». Но, понимаете, если вы получаете откровение, условно говоря, то варить суп на этой молнии и использовать это в романе как-то смешно. Я не могу сказать, что я получил откровение. Я получил подтверждение. Я получил очень радостный, очень счастливый опыт. Иногда просто поэтому-то я говорю без особого пафоса об этом, хотя можно было бы сказать, что вот, «случился потрясший меня физиологический переворот». Это какой-то моветон, мне кажется. Да и потом, если бы я почувствовал, что ничего нет, как у Нины Катерли в рассказе «Нагорная, десять», помните: « – Но здесь же ничего нет! – закричал он, – совсем ничего! Но дверь уже захлопнулась»… Наизусть помню, видите, до сих пор. Если бы я получил такое ощущение, тогда да, но я получил другое. У меня наоборот ощущение, что там очень много всего, поэтому мне кажется, что транжирить это на прозу – как-то слишком.

«Понимаете ли вы, что уже никогда не будете прежним и то, что уже никогда не будете принадлежать себе, не сможете позволить себе прежнюю интенсивность поездок, будете постоянно заботиться о своем здоровье, и так далее?»

Понимаете, это письмо, которое – непонятно – является то ли злорадным, то ли трогательным… Помните, как сэр Генри говорит Дориану: «Поблекнет румянец ваших роз, ваших щек, поблекнут золотые волосы, померкнут синие глаза…» И непонятно, что он хочет таким образом: соблазняет он его или пугает. Понимаете, во-первых, я не знаю, в какой мере я не буду принадлежать себе, но уж вам-то, дорогой Анатолий, я принадлежать не буду ни в какой степени, должен вас огорчить. А потом – все-таки это миру решать, насколько я смогу ездить, насколько я буду востребован, насколько я могу продолжать гастроли. Пока, во всяком случае, ни проблем с речью, ни проблем с памятью у меня нет. А если я во время разъездов несколько быстрее сожгу остаток дней, то по крайней мере я теперь знаю, что нас теперь ожидает еще множество чудес и приключений. Так что здесь еще ничего не кончается. Да и потом, с какой бы стати вам знать, буду я себе принадлежать или нет. Буду я прежним или нет.

Опять-таки, мне вспоминается реплика, приписанная Дау (конечно, этого не было): когда Лифшиц спрашивает Ландау: «Будешь ли ты прежним Дау?», тот отвечает: «Не знаю, буду ли я прежним Дау, но Лифшицем я буду всегда». К счастью, этого не было, но юмор хороший. Хорошая шутка.

Д.Быков: Бабченко сжигает себя у нас на глазах, он не боится подставляться, не боится отвечать, не боится иметь мнение

«Насчет Бабченко вы все-таки неправы. » Сложное это какое-то для меня рассуждение.

«Человечество поделилось на две неравные части. Одни, то есть большинство, постились в соцсетях, другие, то есть меньшинство, молились». Леша, я вообще ваши письма очень люблю, вы знаете. Вы один из самых созвучных мне читателей. Человечество делится по этому принципу очень давно, задолго до интернета. Всегда половина, большая часть, скажем, две трети, бегут смотреть на пожар, а треть молится и переживает это как серьезный и духовный опыт. Что касается Бабченко, то Бабченко сжигает себя у нас на глазах, он не боится подставляться, не боится отвечать, не боится иметь мнение, хотя подавляющее большинство боится, кстати говоря. Поэтому я как раз считаю, что опыт Бабченко сравнительно утешительный, он не самый плохой. И пускай он продолжает вот так на наших глазах ошибаться и подставляться. Кстати говоря, аргументы Бабченко против Зеленского по-своему убедительны, как всегда бывают аргументы против человека культуры в пользу там, условно говоря, бизнесмена. Просто я хочу сказать, что из моего опыта, из всего опыта моей жизни, люди культуры как-то больше понимают в жизни, как-то органически глубже и естественнее прикасаются к ее каким-то глубинным основам, держат руку на пульсе. Что может бизнесмен знать о природе вещей? Он может знать о том, что все люди сволочи, что мы часто слышим от большинства наших бизнес-аналитиков, но это, во-первых, неверно, а во-вторых, неинтересно.

«Какую прозу о земной жизни Христа вы предпочитаете?» Ну я отвечу на этот вопрос в лекции. Проза о земной жизни Христа плоха почти вся. Есть гениальная поэзия, потому что поэзия правильно ставит вопрос. И вот какой вопрос она ставит – мы будем решать его. А проза как-то так до сих пор не перешла к освоению евангельского текста.

«Назовите ваш любимый детектив». Я много раз писал о том, что хорош не тот детектив, где автор ищет убийцу, потому что убийцу-то он знает, а тот, где он ищет бога. Наверное, «Преступление Гэбриэла Гэйла» или «Невидимка» Честертона. Все-таки не зря Набоков любил этого писателя. Из детективов Агаты Кристи я предпочитаю «Убийство в Восточном экспрессе» и «Убийство Роджера Экройда». «Десять негритят» – это хороший уровень. Кстати, я не рекомендую книги Кристи и Честертона для изучения языка, потому что все-таки они слишком сложны и путаны с детективной интригой. «Тогда читайте Конан Дойла». Мне атмосферно очень нравятся, конечно, «Пять зернышек апельсина» и «Пляшущие человечки». Именно потому, что страшно не тогда, когда орут, а когда орудие убийства – пляшущие человечки, детские рисунки. Не говоря уже о том, что там довольно виртуозно придуман этот шифр с флажками, и еще виртуознее сделан радиоспектакль, где люди сумели без этого шифра обойтись. Одна из моих любимых книг – «Женщина в белом». Я очень высоко ценю «Тайну Эдвина Друда». Тем выше ее ценю, чем он неоконченнее: финал ее немыслим, и невозможно ее правильное разрешение.

«Как вы относитесь к книге Бабикова о Набокове?» Книга Бабикова «Прочтение Набокова» вызвала очень много возражений, еще будучи напечатанной в виде статьи. Но одна заслуга Бабикова несомненна – это полная реконструкция замыслов второй части «Дара» и его многообразных и тонких связей с «Solus Rex». Набоков действительно всю жизнь более или менее сочинял один роман, «метароман Набокова», как это называет Виктор Ерофеев, но у него был свой русский метароман и был английский. Английский метароман всегда о гибели жены и о загробной встрече с ней. И последняя русская попытка такого романа – это «Solus Rex». Совершившаяся английская попытка – это «Bend Sinister» и, в наибольшей степени, конечно, «Pale Fire», который я считаю абсолютно великим романом. Вот реконструкция второй части «Дара», в которой Зина Мерц гибнет под колесами автомобиля и Чердынцев в одиночестве сходит с ума, мне кажется важной, и я благодарен Бабикову прежде всего потому, что у меня-то к Чердынцеву отношение далеко не апологетическое. Я его ставлю не очень высоко. Я считаю, что жизнь Чернышевского противопоставлена жизни Чердынцева, довольно примитивной, именно потому, что Чердынцев из породы победителей. Он владеет жизнью, но ключей от жизни у него нет, ключей счастья ему не дано, ему не дано понимать главное. Чернышевский обладает какой-то волшебной, высшей доблестью, даже подневольной, даже не желая этого. А Чердынцев – самодовольный и волосатый вариант Горна.

Для меня эта вторая часть «Дара» является косвенным подтверждением моей мысли, моей неприязни. Да, могла бы быть гениальная сцена: последний, единственно реальный ночной разговор Кончеева с Чердынцевым, но в целом Чердынцев, потерявший Зину – музу и утешающийся то с проституткой, то  с любовницей, а потом один сходящий с ума в Ницце, – это опять Чердынцев, лишенный ключа к главному, ключа к жизни. Вот Зина – это волшебная женщина, муза, символ, – все, что угодно. А Чердынцев времен второй части «Дара», двадцать лет спустя, – это персонаж почти отталкивающий, почти как Фердинанд из «Весны в Фиальте». И Набоков бесконечно жалел бы его и сочувствовал бы ему, но нельзя сказать, что он бы его любил и что он хотел бы им быть. Понимаете, вот это для меня очень принципиально. Такие герои, как Путя или Кречмар и даже такие герои, как Гумберт, все-таки автору милы. Пнин ему вообще бесконечно дорог. А вот Чердынцев из второй части вызывает довольно сложные чувства. И даже, скорее сказать, временами просто отвращение.

Ну перейдем теперь к части нашего разговора, касающейся так называемой лекции, беседы о христианской прозе. Понимаете, было две причины, по которым в русской литературе (не столько даже в русской, сколько в мировой) одним из ключевых моментов сделался образ Христа. Это, конечно, и «Иуда Искариот» Леонида Андреева, это, конечно, «Евангелие от Иисуса» работы Сарамаго – по-моему, самое неудачное произведение. Это и сценарий – довольно занятный, но все-таки очень плоский – «Евангелие от Матфея» работы Пазолини. Это совершенно популяризаторское, мейлеровское «Евангелие от Сына Божия», это беседа старого софиста с Левием Матвеем в «Мастере и Маргарите», это и тема мастера в «Докторе Живаго». Ну и это, понятное дело, несколько выдающихся стихотворений в русской религиозной традиции. Было две причины, по которым это стало появляться.

Во-первых, мировая литература сняла одно из главных табу. Она приблизилась к Христу, она позволила себе о нем говорить. Потому что если живопись осваивала религиозные сюжеты бесстрашно, начиная с эпохи Возрождения, если музыка приблизилась к «Страстям по Матфею» уже в XVII веке, то психологическая проза очень долго брезговала или не брезговала, а робела подкапываться к Ветхому Завету и подбираться к Новому, именно потому, что это уже была гениальная литература. Не рисковали, в общем, к религиозному материалу подходить с психологическим инструментарием. В лучшем случае они, как в сценарии «Бен-Гура», отводят глаза от чуда. Христос – вот он, но его не видно просто потому, что Христос – это все-таки богочеловек, и его человеческая ипостась как бы уходит от изображения, как бы прячется. Получается, как в Эммаусе. Дело в том, что ученики ведь в Эммаусе видели его. Но они его на пути в Эммаус не узнали, они узнали его потом, когда он преломил рыбу и хлеб (мой любимый эпизод во всем Евангелии). Потому что именно в нем явлена сущность искусства, искусства психологического. Они его не узнавали, пока он шел рядом с ними, рядом с ними шел некто. Но когда они узнали его жест, они поняли: «Господи, ведь это Ты! Как же мы не видели Тебя?» В этом, собственно, фокус психологической прозы.

Потом, конечно, есть способ подхода к Христу через исповедь. Это традиция Блаженного Августина – главного психологического романа, с которого началась европейская традиция, с которого начался, в общем, Пруст. Такая же традиция есть у Руссо, и та же традиция такого исповеднического, проповеднического романа – это «Иисус неизвестный» Мережковского. Но такой роман, в свою очередь, требует огромного личного религиозного опыта, а большинство авторов, писавших о Христе в XX веке, либо такого опыта не имели, либо его стеснялись. Поэтому первая причина – это именно невозможность, неумение приблизиться к чуду средствами психологической прозы. Вторая причина еще сложнее: дело в том, что писать о Христе, сочинять метафизические детективы, метафизические схемы или, как у Честертона, метафизические кошмары, заставили ужасы XX века. Ужасы XX века с позиции традиционного реализма не объяснимы, с позиции материалистической психологии (даже фрейдистской, допустим) совершенно парадоксальны, патологичны – поэтому приходится обращаться к богу и спрашивать : «Господи, как? Господи, почему?» Как у того же Набокова: «Господи, отче — --? … Господи, отчего — --?... Господи, отчего вы терпите [дозволяете] все это?» Это довольно естественный вопрос.

Д.Быков: Писать о Христе, сочинять метафизические детективы, метафизические схемы, заставили ужасы XX века

Но для того чтобы отвечать на такие вопросы, нужно с очень большой серьезностью, с очень большой степенью ответственности самому задавать вопрос о теодицее. Подавляющее большинство авторов рассчитывало все-таки на эффектные литературные ходы, как Леонид Андреев, и они не были готовы давать ответы от имени бога или, по крайней мере, пытаться восстановить его логику. Потому что, как сказано в «Человеке, который был Четвергом» – главном религиозном романе XX века: «Можете ли вы пить чашу, которую я пью?» Отсюда, в общем, неудачливость или полуудачливость большинства христианских текстов.

Абсолютная попытка человечества самооправдаться – и очень неуклюже – через образ Иуды в «Иуде» Тора и в «Иуде» Андреева, когда «а вот если бы подвиг Иуды не было бы подвига Христа». Так дело в том, что подвиг Христа не был изначально заложен по сценарию. У нас здесь, если что, не исламский фатализм. У нас же в Книгу судеб не вписано ничего заранее. У человечества были варианты, была проба, был дан вполне реальный шанс, что человек возьмет да и примет бога, вступит с ним в союз, и сначала будет кричать: «Осанна!», а кричать: «Распни!» не будет. Но человечество не выдержало этого испытания, и бог от него отвернулся. И Иуда – это все-таки не подвижник, а предатель, надо называть вещи своими именами. Главная тенденция XX века – тенденция к самооправданию Иуды. «Да, он предал Христа, но это так было надо». Или как в «Мастере и Маргарите»: да, мы больше верим Пилату, нам больше нравится Афраний, но они для таких, как мы, и нужны, потому что мир отдан во зло. Иешуа не справился; такие, как Иешуа, с миром не справляются. Они отправляются в свет. А мир ввержен в руки владельца Банги. Это довольно плоская мысль, и главное, что это мысль, не оставляющая шансов.

Вторая причина неудачи – это попытка изобразить Христа революционером. Она плоха тем, что она конъюнктурна. Дело в том, что «Христос – революционер, который поднял восставших рабов» – это радикальная подмена, потому что Христос пришел не к рабам. И он пришел не устанавливать социальную справедливость. Он пришел к отверженным, к последним. Его революция гораздо радикальнее. А «Христос – шестидесятник», Христос из  «Jesus Christ Superstar», Христос из пазолиниевского «Евангелия от Матфея», который пришел, строго говоря, к итальянским профсоюзам объяснить, как нужно бороться за права человека, – это плоский герой. Потому что одно дело – прийти к последним, травимым и больным и превращать воду в вино для бедняков, и другое совсем – пытаться пробудить человеческие достоинства в массах. Христос-марксист – это довольно скучно.

Еще скучнее – это Христос, который сам не знает вообще, игралище каких он сил, и еще не решился, за кого ему быть: за дьявола или за бога. Это случай самый печальный – роман Сарамаго «Евангелие от Иисуса». Сарамаго – это талантливый писатель, разговору нет. Но Сарамаго занудный писатель. Если «Слепота» еще туда-сюда, то «Евангелие от Иисуса» – это просто роман, написанный невероятно занудным языком, который, может быть, как раз хорошо передает физическое усилие в постижении бога, но, к сожалению, по этому роману рассеяна масса пошлостей. Одна из главных ошибок авторов – всех, начиная с Блока и кончая Пастернаком, и Сарамаго в этом ряду – это обязательная попытка сделать Магдалину любовницей Христа. Дело в том, что рядом с героем этого типа женщина мало того, что не может находиться, – она ему не нужна. А влюбленный Христос – это уже нечеловеческая девальвация. Поэтому это, кстати, довольно неплохо показано в романе Казандзакиса «Последнее искушение Христа», где он сходит с креста; видит, какой прекрасный вокруг пейзаж. Там потрясающая сцена, когда он кончается, старик, а вокруг него стоят старые апостолы и говорят: «Зачем же ты нас предал? Ты нам пообещал, а подвига не совершил». И тогда он умирает на кресте со словами «я совершил». Этот отказ от главного соблазна, соблазна земной жизни, земной красоты, соблазна человечества, если угодно. Вот это решено замечательно. Но и здесь есть, к сожалению, некоторая плоскость и какая-то робость в изображении психологии Христа. Он все-таки слишком человек здесь.

Попытка сделать Христа поэтом (кстати, вариант того же Пазолини и вариант Живаго) несколько продуктивен, но в нем есть гордыня определенная. Хотя, как мне кажется, религиозная лирика «Доктора Живаго» – это практически лучшее, что написано на эту тему, особенно такие стихи, как «Рождественская звезда» – лучшее русское стихотворение XX века, или «Чудо»: «Но чудо есть чудо, и чудо есть бог» – стихотворение о грозном чуде. Почему поэзия христианская удается лучше, чем проза? Вероятно потому, братцы, что в христианской поэзии ставятся более важные вопросы. Не вопрос, скажем, о богочеловечности Христа, не вопрос о теодицее, не вопрос о миссии Иуды – это все вопросы достаточно казуистические, это софистика. А ставятся вопросы о том, что же принципиально нового в мир принесло христианство. И вот тут мы понимаем удивительную вещь: христианство пришло в мир с идеей чуда. Не с идеей добра, потому что идея добра или разума, или сентиментальности, или даже просвещения – они есть и в мифе о Сократе, и в мифе о Прометее. Христианство принесло в мир не плюшевое такое, детское комнатное добро. Естественно, оно принесло в мир не соблазны. Оно принесло в мир идею небывалости, разрыв заурядности, идею чуда, идею разрушения природности. В этом смысле оно оплодотворило мир. В этом смысле, мне кажется, самое мощное стихотворение, написанное после пастернаковского цикла, – это слепаковское «Благовещение»:

Со всеобщим секретным благом

Входит к девушке Гавриил.

Строевым архангельским шагом

Он вошел – и шаги смирил.

А Мария так крутобока [одинока]

И предчувственно так пуста,

Что у Ней чуть зарделось [припухло] око,

Налились [Отекли]– запеклись уста.

Не унизит [расширит] темного ока,

Не унизится задрожать.

Что там будет – еще далеко,

Еще надо носить, рожать…

Вот ощущение оплодотворения:

Томной отроческой пустыней

На пришельца глядит Она,

В непробойный, красный и синий,

В плотный кокон заключена.

Ощущение пустыни отрочества – это реминисценция из Толстого совершенно точно. И союз бога с ребенком именно в том, что для бога и ребенка одинаково насущно, одинаково естественно чудо. И встреча бога с ребенком – главный момент Благовещения, эротический момент Благовещения – в этом стихотворении (это описание картины Беллини) принципиально важен:

Что там будет – еще далеко,

Еще надо носить, рожать…

Д.Быков: Все-таки христианское перерождение немножко сродни уродству, немножко сродни болезни

Вот этот момент детского недоверия в чудо и томной отроческой пустыни. Потому что Христос же пришел в пустыню. Он пришел к людям, у которых нет обычных забот, нет обычного быта. Они отвержены. Он пришел не фарисеям и, уж тем более, не к ессеям с их благочестием, и не к знатокам закона, и не к купцам. Он пришел к нищим и в каком-то смысле к отверженным.

В этом смысле очень интересный текст – это повесть Пера Лагерквиста «Варавва». «Варавва» – это одно из лучших произведений мировой литературы о Христе. Речь идет о том Варавве-разбойнике, которого отпустили вместо Христа. И Варавва сначала пытается христиан понять. Он пытается их понять именно с той точки зрения, какая для него наиболее органична. Он думает, что они разбойники, и он разбойник; что он поджигает и рушит дома, и они якобы разрушили храм и устроили пожар в Риме. Он искреннее верит тому, что о них врут и пытается к ним примкнуть. Но они его не берут к себе. Они пускают его по ночам на свои собрания, но потом понимают, кто он такой. И опять бедному Варавве остается скитаться в одиночестве. Это образ, симметричный бедному Иуде. Иуда – это предатель, это мерзкий представитель человечества. А Варавва – это представитель преступной отважной силы. Вот где был бы Христос-революционер. Но это мимо христианства. И когда Варавва умирает, он видит не Христа – он видит смерть и смерти говорит: «Руки твои предаю духу».

Это очень точная интуиция, очень точная догадка, потому что тот тип, который выведен у Лагерквиста, – это и есть настоящий нонконформист 60-х годов. Вот это Че Гевара, это Че Варавва. Потому что революция Христа заключена не в разрушении храма, не в восстановлении социальной справедливости, не в попытке установить равенство – это не его дело. Его духовный переворот могут понять дети, старики, отверженнее, но не Арата, условно говоря. Это не тот персонаж. Ему все слишком понятно. Он слишком хорош умеет убивать. И попытка подменить дух христианства духом мщения и разрушения, которая на протяжении 60-х годов XX века случалась регулярно, – в общем, не очень приживается. Поэтому Лагерквист в «Варавве», который, собственно, и принес ему наибольшую славу, угадал очень точно, почему все-таки богом не может стать Арата. Почему все-таки новым вождем не может стать Варавва, почему христианум к христиануму не может прибиться.

Как частый случай довольно удачна повесть того же Андреева «Елеазар». Вот она, пожалуй, самая оригинальная из его произведений, из русских евангельских текстов. Это такая повесть ужасов, хоррор, попытка написать Стивена Кинга до Стивена Кинга. Когда Лазарь воскрес, но никто не мог выдержать его взгляда и никто не хотел сидеть с ним за столом, потому что от него исходит трупный запах, и в глазах его адское пекло. Вот этот Елеазар, в нем угадана какая-то довольно сложная мысль – мысль о посмертном перерождении.

Знаете, какая вещь? Я сейчас посмотрел новый фильм «Кладбище домашних животных» по Кингу. Мне показалось, что это самая удачная экранизация их всех, которые были. Кинг даже в одной вещи отметился в камео. Но мне кажется, что «Кладбище домашних животных» (новый фильм) – это шедевр настоящий. Потому что там поймана довольно тонкая сентиментальная странная интонация, когда постепенно монстрами становятся они все. Монстр-девочка убила монстра-мать, вместе они убили отца. И они все втроем объединились и идут за младшим братом, Гейджем. Гейдж там гибнет последним. Потому что все-таки христианское перерождение немножко сродни уродству, немножко сродни болезни. Для того чтобы стать христианином, ты должен умереть для мира, ты должен стать уродом для мира. И вот братство христиан как братство уродов – это и смешно, и трогательно, и в этом есть какая-то новизна. Потому что мы действительно через что-то такое прошли. Через унизительное, мелкое, страшное. Через травлю, через посмертия, через изгойства, но в этом изгойстве мы братья, в этом отчаянии мы взаимно близки, и вот в этом наше будущее. В этом наша связь. Вот эта интонация, как хотите, здесь поймана. Потому что церковь основана, уж конечно, не государственными чиновниками и, уж конечно, не Вараввами. Церковь основана умершими и воскресшими, а это не очень легкие люди.



Загрузка комментариев...

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире