'Вопросы к интервью

Время выхода в эфир: 02 ноября 2018, 00:05

Д.Быков Привет, братцы! В эфире «Один» с Дмитрием Быковым. Эфир, естественно, прямой. Тут уже пришел на почту с таким подъерзом вопрос: «А что же вы не на празднике «Эха»?» Видите, я действительно, во время прямого разговора с вами, когда я физически ощущаю ответную волну интереса, я, что ли, лучше провожу время, нежели на коллективной попойке. Даже это не попойка там, скорее, сеанс группового общения. Не то чтобы я с годами становлюсь социальным аутистом – конечно, я поздравляю «Эхо» с днем рождения, я просто боюсь там застать очень много людей, с которыми на одном гектаре мне как-то присутствовать затруднительно. Для «Эха», наверное, нужно их приглашать, чтобы быть в курсе, чтобы ньюсмейкеры бывали, чтобы фоторепортаж выложить. Мне это совершенно необязательно, и я, вот ей-богу, гораздо больше удовольствия в вашем пристальном и придирчивом обществе.

Что касается темы лекции – сегодня большой разброс тематический. Одни просят Давида Самойлова. Мне эта тема проще, потому что у меня как раз в «Дилетанте» следующий персонаж – Самойлов, и я довольно много о нем думал в последнюю неделю, пока эту статью сочинял. Но я обещал «Хаджи-Мурата», и слово хочу сдержать. Кроме того, просят Ремизова – два человека, они постоянные слушатели, и, поэтому, мне их мнение тоже дорого. Поэтому кто обгонит в читательском голосовании – тот и молодец.

Понятное дело, я всех приглашаю на фестиваль в «Прямой речи», с 8-го по 11-е включительно, четыре дня, в «Гоголь-центре», четыре выдающихся артиста – Ширвиндт, Юрский, Дапкунайте и Высоцкая – читают свои любимые тексты, я по мере сил как-то их комментирую и с ними разговариваю, хотя мое присутствие там чисто номинальное, я – ведущий этих вечеров. Но приходите. Будет ли действовать волшебное слово – не знаю, это же не наш лекторий, где оно действует всегда. Но билеты пока доставаемы.

11 ноября, насколько я помню, будет Денис Драгунский в ЦДЛе. И туда я выберусь обязательно, хотя бы после «Гогль-центра», хоть краем глаза. Потому что выступление Драгунского, особенно с творческими вечерами – это порядочная редкость. Сегодня он в Питере с таким вечером, и он же благополучно закончился, а вот через неделю с небольшим, 11-го, будет читать в Москве. Мне кажется, что слушать Драгунского совершенно необходимо. Заодно в 10-м «Октябре» горячо рекомендую вам несколько отчаянных, горьких рассказов его сестры Ксении. Все-таки из всех писательских семей, фамилий, эта представляется мне (еще Смирновы, конечно, но они, скорее, кинематографисты) самой густой, самой значительной в плотности талантов на семью.

Ну, что же? Поотвечаем немножко на вопросы. «Когда мне отказывают во взаимности, меня почему-то это радует больше, чем когда отвечают. Печальный опыт я перевариваю, он мне больше дает. К чему же я иду?»

Илья, вы попадаете под ту же категорию людей, которую очень четко, но, может быть, не очень благожелательно охарактеризовал Пастернак, сказав: «Вы покупаете себе правоту неправотою времени». Да, вы покупаете себе правоту несправедливостью людей. Кто-то к вам относится без взаимности, иногда несправедливо не любит, и за этот счет вы больше нравитесь себе. Это такая довольно русская черта. Очень многие любят Россию именно потому, что на фоне несправедливости власти и эпохи они всегда более белоснежные, они всегда хорошие. Так что черта ваша очень распространенная. Но она довольно опасная, потому что ситуация нравственного дискомфорта каким-то образом становится для вас источником самоуважения. Мне кажется, что проблема вся в самоуважении. Поэтому все-таки, лучше стремиться к взаимностью, пониманию, любви, и так далее. Я понимаю, что говорю сейчас азбучные вещи, что называется, «спасибо, Кэп». Но я очень часто наблюдаю во множестве людей то, что для них неудача – это то, что, как писал Слуцкий, «запланированная неудача». Это тоже он за собой знал, и это не очень оптимистическая, не очень перспективная черта, когда для человека карьерная проблема, какие-то его неудачи в общении, его одиночество, его изгойство становятся, что ли, источником его правоты, чувством правоты. Я боюсь, что это неправильно.

При том, что я и за собой знаю этот соблазн. Именно поэтому я могу вам ответить. Так бы  я, конечно, сказал: «Как это прекрасно, что вы ищете проблему!» «Как это хорошо, что из неудачных, из трагических отношений вы умеете извлечь для себя пользу». На мой взгляд, ничего хорошего в такой ситуации нет. Я вам от души желаю найти себя в гармоничных отношениях.

«Есть ли у вас рецепт, как творческому человеку избежать обвинений в плагиате? Многие авторы мучаются по поводу вторичности». Во-первых, как сказал Владимир Новиков: «Во времена постмодерна первичности быть не может, есть более или менее отрефлексированная вторичность». Можно соглашаться или не соглашаться, но человечество накопило некий культурный багаж, поэтому ему затруднительно что-то сказать впервые.

Что касается конкретного совета. Лет в 14, что ли, у меня был такое стихотворение, которое заканчивалось словами: «Пиши, приятель, только о себе, – все остальное до тебя сказали». Боюсь, что это правильная точка зрения, то есть она с тех пор у меня не изменилась.

Все сказано, и даже древний Рим

С пресыщенностью вынужден мириться.

Все было, только ты неповторим,

И потому не бойся повториться.

Это такая немножко дидактическая поэзия, присущая юности. Мне кажется, что, поскольку вас еще не было, выражайте себя. Тем самым, вы, пожалуй, рискуете кого-то разозлить, кого-то обидеть, но, по крайней мере, не рискуете повторяться.

«В мемуарной книге «Канатоходка» Наталья Варлей рассказала о своей матери, которая в течение жизни не интересовалась поэзией, а в старости вдруг увлеклась. Почему пожилые люди тянутся к поэзии? Поэзия помогает им переосмыслить прожитое, или служит утешением?»

Нет, знаете, очень многие по причине трусости, что ли, тянутся к религии в старости. К поэзии тянутся люди более высокоорганизованные. Понимаете, старческий приход к религии очень часто бывает следствием пересмотра жизни и отсутствия духовной опоры. Такой приход к религии, на мой взгляд, все равно надо приветствовать. Но это все равно не то, что труд души по обретению веры, это какой-то механистический процесс.

А вот если человек в старости потянулся к поэзии – это, мне кажется, признак высокой души. Потому что в старости – я это сужу по себе – отсеивается второстепенное и начинает интересовать главное. Это как на известной картине Моне «Руанский собор», если я ничего не путаю. Там же разные стадии абстракции, абстрагированности, под конец – просто схема. Или у позднего Пикассо, когда он говорил: «Я в двадцать лет умел рисовать, как Рафаэль, но к семидесяти научился рисовать как пятилетний ребенок». Вот эта любимая моя фреска на Архитектурной академии в Барселоне гениально сделана: вы отходите на 5 метров, и видите сельский праздник, хотя, когда приближаетесь, видите детские каляки. Вот это гениально, потому что каждая линия абсолютно точна. И мне кажется, что в старости происходит нечто подобное: отсеиваются второстепенные вещи, и начинается интерес к поэзии. Более того, поэзия в старости как-то больше трогает.

Я, в общем, пока еще не считаю свой возраст старостью, он, по замечанию Кушнера, аналогичен когдатошним тридцати-тридцати пяти, но на меня сейчас стихи действуют сильнее. Я сегодня получил книгу в издательстве «Эксмо», там вышло избранное Инны Кабыш. Это очень близкий мне поэт, очень для меня значимый. Я рад, что мне вручили авторский экземпляр, там, все-таки, как-никак мое предисловие. И я на одном занудном собрании сегодняшнем, где мне нужно было по долгу службы о чем-то говорить, я стал эту книгу читать. Я наткнулся там на хорошо известную поэму про Царевну-лягушку (найдите ее, она есть в сети), и разревелся. Действительно, как говорил Толстой: «Я в старости слаб стал на слезы». Меня всегда очень трогала эта поэма: «Где погаснет око мужа, там взойдет звезда жены».

Прочитайте, это действительно сильные стихи. Кабыш – сильный поэт. Вот эта книга – «Кто варит варенье в июле…» – вышла в «Эксмо». Я не знаю, есть ли она в магазинах, там обычный смешной тираж поэтического сборника, три тысячи, что ли… Но, наверное, она до вас дойдет. Почитайте. И как-то на меня вдруг с невероятной силой это подействовало. Кабыш вообще сильный поэт, такой очень ударный. Я помню, меня как-то ударили совершенно ее строчки:

Так ждут нас наши мертвые в могилах,

Как дети у забора в детсаду.

Это сказал очень крупный поэт, настоящий. Или там, невероятное совершенно: «Я не смогла бы убить человека, даже тебя». Что там говорить? Крупный, настоящий, отважный поэт. Вот, наверное, в старости ты и понимаешь цену важным вещам. А поэзия – это важные вещи, это, может, одна из самых важных вещей на свете. Она где-то рядом с религией, по-моему. Хотя это самомнение, конечно.

«Нет ли у вас ощущения, что все поэты и писатели остались в двадцатом столетии, а то, что всплыло сейчас, не выдерживает никакой критики?» Саша, у меня есть ощущение, что главные конфликты XX века, по крайней мере, в России, – неразрешены. Я сегодня как раз об этом рассказывал своему прозаическому семинару, потому что у нас на CWS, Creative Writing School, у нас образовался прозаический семинар, с которыми мы регулярно встречаемся. И эти люди, как положено ученикам, стали моими друзьями и консультантами. И я делился с ними довольно печальным ощущением.

Я себе сказал, что после «Июня» на русском или, по крайней мере, на советском материале, больше ничего писать не буду. Проблема исчерпана, как мне кажется. И тут я неожиданно (я не буду о нем ничего рассказывать, потому что и так меня все упрекают, что я выбалтываю все свои книги, прежде чем напишу) поймал тему, которая мне очень точно объяснила русский XX век, объяснила очень нестандартным образом, но, к сожалению, я опять увяз в этом материале. С большой долей вероятности, третья часть вот этой так называемой «И-трилогии», начатой «Иксом» и «Июнем», она опять будет на материале XX века и советском материале. Меня это очень огорчило.

Но они меня как-то утешили, им понравилась идея. Им-то я это выболтал, я могу себе это позволить. И они сказали, что мы обречены в этом вариться. Бегство от этого было бы дезертирством. Я боюсь то, что мы остаемся в XX веке, – это следствие какой-то неразрешенности коренных вопросов, и в России эти вопросы более обнажены. Во всем мире люди отвлекаются на политику, на эстетику, на какие-то игры разнообразные политические, компьютерные. В России тоже есть какие-то отвлечения, но в России все голее, обнаженнее. Где нет институтов, там виднее экзистенция. Простите меня за такой, в общем, оскорбительный для цивилизации вывод. И у меня есть такое чувство, что мы ярче и нагляднее видим конфликты и тупики человеческой мысли. А тупики эти есть, не зря Леонов говорил, что в людях нарушен баланс огня и глины, и поэтому человечество, согласно книге Еноха апокрифической, проект не слишком удачный. Вот у меня есть чувство, что это видно у нас, где нет многих утешений. Поэтому придется нам это доигрывать.

Я честно готовился уже к лекции по «Хаджи-Мурату», с матерью его обговорил и обнаружил те же недоумения, которые есть и у меня. Толстой не стал эту вещь готовить к печати и окончательно обрабатывать не только потому, что она не могла свет увидеть. Она, в конце концов, в 1912 году свет увидела, но никто не мешал ему за границей напечатать его. Но он для себя эти вопросы не разрешил, оставил вещь – «пусть полежит», надеясь, что что-то ему станет понятнее. Там те же тупики роковые, и именно на этих тупиках, речь о которых идет в «Хаджи-Мурате», построены все конфликты XX века. Куда нам от них деться? Видимо, XX век действительно привел человечество (совершенно права Берберова) к тому новому знанию о себе, которого пока XXI век не отменил. И никакие близнецы-небоскребы, с которых, считается, начался XXI век, проблем не сняли, – наоборот, они их обнажили заново. Боюсь, что человечество не отошло от края той пропасти, к которому подошло в 1914 году.

«Прочитал ваше эссе в ноябрьском «Story» о Горьком и Андрееве». Спасибо. «Изменился ли ваш взгляд на Горького за эти десять лет со времени издания книги?»

Наташа, он изменился, наверное, не сам по себе. Просто я как-то стал понимать лучше, что пиковая точка биографии Горького – это январь 1905 года, когда ему было 37 лет. Это для многих русских прозаиков пиковый возраст, да и для России, в общем. Это же была единственная русская революция. В 1917 году власть пала же не в результате революции, а под гнетом собственных противоречий и собственной неадекватности. Поэтому совершенно естественно, что 1905 год был последней вспышкой народного самовыражения. Кое-что было в 1917 году, во время субботников, но уже в гораздо меньшей степени. 1905 год – это полноценная революция. То, что делал Горький после 1905 года, представляется мне теперь гораздо менее ценным, хотя у меня много претензий к раннему Горькому. Но, к сожалению, Горький периода с 1907-го по 1922-й, стал мне казаться более путаным, заблудившимся, как-то потерявшим себя.

Д.Быков: Очень многие по причине трусости, что ли, тянутся к религии в старости

Мне кажется, он нашел себя опять в рассказах 1922-1924 годов, и «Заметках из дневника воспоминания». А в «Самгине» опять началась путаница, потому что он не может сформулировать свое отношение к этому типу. Это типа – далеко не автопортрет, но этот тип ему не до конца ясный, это тип Ходасевича, к которому он не знал, как относиться. Мне кажется, что он Самгина недооценил. Недооценил и его опасности, и его достоинства. Мне кажется, что Горький – слишком путаный мыслитель, слишком зависит от мнения публики. Он гениальный рассказчик, замечательный новеллист – вот чего не отнять. Отношение к «Самгину» тоже поменялось: при всех перечитываниях книга кажется мне все более скучной, все более небрежной. Понятно, когда я ее читал в 15 лет, меня заводила эротика, которой первые два тома так пронизаны, и сектантская тема в третьем томе. Это меня очень волновало. Потом, по всей вероятности, ушло это как-то на задний план, мне скучно стало его перечитывать. Хотя книга остается необходимым пособием для всякого, кому интересен русский Серебряный век. И, соответственно, 70-е годы.

«Почему среди главных героев Стругацких так много неприятных людей? Часть из них производит откровенно страшноватое впечатление: Роберт Скляров в «Далекой радуге», Дон Румата, обильно оросивший свой меч отнюдь не соком земляники, Рэдрик Шухарт, в каждой следующей главе совершающий то, чего обещал не делать в предыдущей, и отчасти Андрей Воронин».

Вы напрасно ставите Склярова в один ряд с Ворониным, и уж Шухарта подавно, потому что Шухарт – это вообще особый случай. Герои Стругацких очень разнообразны. Борис Натанович мне честно признался, что Воронин как человек действия нравится ему больше Изи Кацмана, хотя Кацман больше на них самих похож. Мне представляется, что Андрей Воронин – это герой становящийся, и он им нравился больше именно потому, что им интереснее, что он находится в процессе эволюции, обретения себя. Рэдрик Шухарт не нравится им вовсе. То есть они ему сочувствуют, в нем есть симпатичные черты, но это, конечно, опыт сведения счетов со своей советской ипостасью. Нельзя покупаться на обещания Зоны. Рэдрика Шухарта обманул золотой шар. Как и все в Зоне, он – обманка, и ничего хорошего там не будет.

Именно приход к осознанию того, что в пределах зоны правды нет – это и есть величайший подвиг, величайшее откровение Стругацких. Это – дьявол – великий обманщик. Хотя из этой дыры и сквозит будущее, но эта дыра обманет. К 1972 году они это сформулировали для себя достаточно ясно. Я вот еще к этой ясности не пришел, а им уже все было понятно. У меня есть довольно сильное подозрение, что Роберт Скляров – это вообще не их герой. Понимаете, они довольно внятно вилку. Если ты не будешь Горбовским, то есть гармоничным, физическим мощным, добрым мудрецом, то ты станешь либо Робертом Скляровым – слишком человеком, либо Камиллом – такой машиной. Значит, надо быть Горбовским, вариантов нет.

Как раз приятных героев, обаятельных героев у Стругацких – подавляющее большинство, но они же исходят из идеального представления о человеке. А человек, к сожалению, становится все меньше похож на идеал Стругацких, на человека Полдня. И поэтому в фильме Германа мы уже видим, что, скорее всего, мир Полдня подвержен каким-то своим кризисам, да и раскол в нем неизбежен уже и в «Волны гасят ветер». Утопия Стругацких оказалась пока неосуществимой. Но это не запретит нам мечтать о Горбовском, или еще о ком-то…

Д.Быков: Есть ощущение, что главные конфликты XX века, по крайней мере, в России, – неразрешены

Кстати, можно было бы сделать отдельную лекцию о том, почему, все-таки, «Пикник на обочине» – это советская метафора. Мне очень многие пишут, что это очень плоская картина. Она не уплощает эту повесть, отнюдь. Просто сама метафора Зоны – пространства, где состоялся забытый эксперимент (помните рассказ «Забытый эксперимент», из которого вырос «Пикник…»), – это, безусловно, метафора советского проекта и советского эксперимента, в котором появились мутанты, в которой появились даже гениальные мутанты, но нигде, кроме этой зоны, они существовать не могут. И самое главное: может быть, из Зоны сквозит будущим, но это будущее нечеловеческое, это будущее не для людей. А уделом человека, наверное, остаются «хищные вещи века»: убивать и закусывать quantum satis – это далеко не худший вариант.

Как же, а что, Банев тоже вам кажется неприятным героем? Мне кажется, что Банев – почти идеальный герой, хотя в нем очень многое противно ему самому. Но из всех персонажей «Гадких лебедей», он один вызывает по-настоящему симпатию. Не Диана, не Зурзмансор, и уже тем более, не Рэм Квадрига. Конечно, симпатию вызывает Банев: мы ставим себя на его точку. И уж конечно не Ирма, понимаете? В любом случае, герои Стругацких мне кажутся самыми человечным в советской фантастике.

«Что же вы вцепились в менеджеров? У меня тоже был плохой опыт с ними, но менеджер менеджеру рознь». Нет, не надо мне показывать, что среди менеджеров есть прекрасные люди. Наверное, есть, но все-таки, попытка менеджировать вместо того, чтобы творить, работать, – она мне кажется некоторой субституцией, некоторым подменным вариантом.

«Некоторые ушлые бизнес-тренеры любят говорить, что для реальной мотивации надо не книжки читать (имеется в виду нон-фикшн), а художественные произведения. Попадалось ли вам мотивирующее произведение?» Да полно. Мне кажется, что художественный текст способен мотивировать в более высокой степени, чем бизнес-тренинг, или чем пресловутый коуч-тренинг. Мне кажется, как раз художественный текст, провоцирующий на сильную, яркую эмоцию, способен человека заставить меняться. Это самое главное.

Из моей жизни (сейчас я вспоминаю) таким текстом были «Приключения майора Звягина». Они заставили меня кое-что в своей жизни радикально поменять. Это провокативный текст, это опасный текст, это веллеровский роман, который мне кажется очень рискованным для незрелых умов. Надо понимать, что с вами все время играют в очень жестокую игру, но если вы хотите мотивировать себя к жизни, прочтите хотя бы главу «Будем живы – не помрем» или последнюю главу, эпилог. Или первую, это встряхнет вас. «Надежда в Бозе, а сила в руце» – там эпиграф. Не приведи господь, конечно, но это выдающееся произведение. Все прекрасное опасно. Вернемся через три минуты.

Д.Быков: Художественный текст способен мотивировать в более высокой степени, чем бизнес-тренинг

[РЕКЛАМА]

Д.Быков Продолжаем разговор. Тут хороший вопрос: «Есть ли положительные образы бизнесменов? Есть мнение, что русский бизнес не получается из-за того, что отсутствует положительный образ русского бизнесмена..». Как раз нет! Как раз в России он существует: Соломин в «Нови», там есть еще Нежданов, хотя он немножко другой. Нежданов как раз к концу жизни приходит к пониманию, что «надо дело делать», а вот его народничество было абсолютной иллюзией. Потом есть этот владелец лесопилки в «Обрыве». Есть во втором томе «Мертвых душ» вполне себе положительный Костанжогло – Левин в нем угадывается, не бизнесмен, а хозяин. И вообще во втором томе «Мертвых душ» есть образы пугающе правильных, преуспевающих хозяев. Настолько пугающих, что не приведи Господь такого положительного героя.

Что касается американской или британской, или французской прозы, то не припоминаю я там, действительно, положительного промышленника, даже в «Деньгах» у Золя банкиры все сплошные жулики. Понимаете, как раз русская литература (вот ее парадокс) как раз возлагала некоторые надежды на преуспевающего промышленника. Она его не видела никогда, он никогда не получался. И она страстно надеялась, что он возможен. Это, как, собственно, Вознесенский писал, обращаясь к новому русскому:

Ты покуда рукопись второго тома.

Если не получишься, я тебя сожгу.

Д.Быков: Американская проза уже успела убедиться, что каждый бизнес стоит на случае или на какой-то нечистоплотности

Вот и русской литературе присуще почему-то упование на честных бизнесменов. Может быть, потому, что этого никогда не было. Американская проза уже успела убедиться, что каждый бизнес стоит на случае или на какой-то нечистоплотности. Хотя даже самый обаятельный бизнесмен в американской прозе – Фрэнк Каупервуд, хотя он скорее не бизнесмен, а именно воротила (это персонаж «Трилогии желания» у Драйзера) – персонаж довольно отталкивающий. При том, что автору он нравится, автор им любуется.

Нет, не нахожу как раз. А у нас есть еще идеалистическое представление, что, скажем, благородный разбойник лучше гэбэшника. Весь сериал «Бригада» на этом стоит. Я боюсь, что такой образ русского бизнеса, или как у Дубова в «Большой пайке», – единственный в мировой литературе.

«Зачем нужен в «На дне» образ Васьки Пепла? Он там как будто лишний». Вы совершенно правы, но ведь «На дне» вообще претерпело значительные изменения в процессе формирования этого замысла. Он совершенно другое пытался писать и собирался писать про другое. Была коллизия с Васькой Пеплом, с Натальей, с хозяином этой ночлежки, с умирающей Анной, с татарином, с Бубновым, – все это было придумано. Но тут Толстой разругал замысел и он, чтобы отомстить Толстому, вставил его в пьесу. И пьеса ожила благодаря Луке. Если бы не Лука, это была бы еще одна горьковская пьеса, типичные «картины», как он сам их называл. Такой довольно плоский лист, разграфленный, как пишет Чуковский, на левое и правое, на соколов и ужей, на Маякиных и Гордеевых, на цыганков и дедов. Это понятно, но вмешался сложный персонаж, и случайно получилась гениальная пьеса. А Костылев и Васька Пепел – это отголосок того конфликта, который там первоначально должен был развиваться. Толстой влез в замысел, поломал все, и получилось гораздо увлекательнее.

Д.Быков: Я за то, чтобы критики, отбросив страх и стыд, влезали в творцы

«Как фильмы Вадима Абдрашитова отражали свое время? Почему его картины так различны по стилю?» Потому и различны, что отражали свое время. Но мне кажется, что именно по стилю они довольно-таки едины. В них есть ощущение такого вакуума, безвоздушья 70-х и части 80-х. Они похожи на графику Гарифа Басырова, где такие тяжеловесные, массивные, очень статуарные фигуры существуют как бы в пустоте, в химически чистом пространстве предельно условного конфликта, как в «Охоте на лис» – моем любимом фильме этого тандема. Или как в «Магнитных бурях», которые Маргулис считает лучшей картиной, может быть и так. Мне-то больше всего нравится «Охота на лис» и, наверное, «Армавир». Хотя у них все гениально. А «Парад планет» – это что, плохо? Для меня «Парад планет» – абсолютно великая картина, и в ней-то как раз этот вакуум запечатлен.

Что касается особенностей манеры Абдрашитова. Понимаете, этот тандем давал уникальное сочетание. Конструкторское, инженерное, очень компактное мышление Абдрашитова, позволяющее, действительно, предельно обострить конфликт, убрать все лишнее. Как в «Плюмбуме», скажем. Создать с одной стороны такое достоверное, очень узнаваемое, с другой – предельно условное пространство. И мания Миндадзе описывать катастрофы и то, что бывает после катастрофы. Состояние посткатастрофного бреда, амбивалентности, готовности к любому развитию. И, конечно, столкновение двух мужских характеров. Это Шакуров – наиболее абдрашитовский актер, если на то пошло, хотя по-настоящему он сыграл только в «Параде планет». И, конечно, Колтаков, сыгравший гениально в «Армавире».

Мне кажется, что фильмы Миндадзе по своей стилистике (а я очень жду, когда он поставит «Паркет» по совершенно гениальному сценарию, насколько я знаю, там загвоздка в небольшой недостающей сумме, и непонятно, где ее взять и что я могу для этого сделать, но я очень жду этого замысла) совершенно другие. Вот Абдрашитов сказал, что Миндадзе – наверное, самый интересный сегодня режиссер, даже несовершенства которого гораздо интереснее чужих совершенств. Такой отзыв со стороны постоянного соавтора, без всякой ревности, с чистым восторгом, – это отзыв очень дорогого стоит. Действительно, Миндадзе – грандиозный режиссер, грандиозный мастер.

Что касается Абдрашитова, то ему неинтересно снимать прежнее кино. У него есть новые замыслы, но он пока не нашел возможностей для их воплощения. Замыслы, о которых он мне рассказывал, были колоссально увлекательными, но очень технически сложны. Для меня они оба – пример очень достойного поведения в искусстве и невероятного таланта, но, конечно, фильмы Миндадзе гораздо труднее смотреть, они более запутаны, зашифрованы, они в большей степени отражают его сложнейшее миропонимание и сложность его художественного, внутреннего мира. Просчитанность до секунды: «Милый Ханс, дорогой Петр» – настолько совершенная картина, или «В субботу», или «Отрыв». Они все настолько значимое послание в себе несут, и там так много закодировано в их генетическом коде, что они просто не могли быть понятными. Абдрашитов, конечно, делал послания Миндадзе и его обобщенно-личные предложения более конкретными. Становилось все видно. Но у него, действительно, такой инженерный дар все прояснять. Вообще, конечно, этот тандем становится с дистанцией, с годами все более выдающимся явлением, все более необъяснимым, на фоне нынешней простоты – удивительно сложным.

Д.Быков: Отличительная черта маньяков и девиантных артистов – это их патологичекая плодовитость

«Насколько важна символика ночи и ночных размышлений в творчестве русских поэтов? Например, в воспоминаниях Пушкина?» Тютчев сформулировал:

И бездна нам обнажена

Своими страхами и мглами,

И нет преград меж ней и нами –

Вот почему нам ночь страшна!

Бездна обнажена, и кстати, именно у Тютчева, у такого русского римлянина, сухого, замкнутого, как вдруг у него прорывается этот вой. Весь Тютчев же стоит на одном противоречии. У всякого пота свое фундаментальное противоречие, а у него оно даже не между хаосом и космосом, а это понимание космоса как прекрасного хаоса, как звездной бездны, в которой нет человека, нет человеческого закона. И человек, римлянин – единственный носитель закона и морали («Мораль отсутствует в природе», – помните, сказал Лосев), и человек стоит перед этой бездной с крайне противоречивым чувством восторга, блаженства и ужаса. Да, ужаса, – вот это ночь.

Потому что день, когда все более или менее объято разумом, когда, помните, по выражению Валерия Попова, «мозг успел проснуться и навести дневной порядок» – в нем хаос растворяется. А ночью нам обнажена бездна, в которой мы живем. Мы понимаем, что божий мир, в котором нет человека, лишен каких-либо божественных категорий. Он божественно прекрасен именно поэтому, и совершенно невыносим. В космосе дышать нельзя. Это такая тютчевская эмоция.

«То, что открылось Дане на вечеринке у Кугельских (это вопрос по «Остромову») – выдумка, или это действительно ваше прозрение?» Не могу сказать, что это прозрение, но там описана экстериоризация, выход души из тела, – тот опыт, который у каждого есть. Даня, во-первых, сильно напился на этой вечеринке, и его вырвало. Но, как там сказано, его вырвало собственной душой. Душа на короткий момент вышла из тела.

Д.Быков: Фашизм – это явление чистой архаики. Ни единого проблеска добра в этой абсолютной темноте нет

Там ведь, понимаете, все духовные упражнения, о которых говорит Остромов, удаются Дане чисто случайно. Он начал левитировать, когда потерял все, что привязывало его к земле, он начал глубоко медитировать, случайно напившись среди омерзительных людей, когда эта сила отталкивания вырвала его душу из тела. Это мысль о том, что не жульническими ухищрениями покупаются какие-то прозрения, открытия, а личными жертвами, личным опытом. Хотя это не главная мысль в «Остромове». Как бы то ни было, для меня очень дорого в описании этой вечеринки то эмоциональное ощущение, когда ты начинаешь видеть не глазами, а как бы всей душой, вылетевшей на свободу. Был ли у меня такой опыт? Да, был и есть, и бывает. Связано ли это с алкоголем – нет, с медитацией – нет. Это связано с каким-то творческим усилием, если иногда мне удается его предпринять. Самое главное в такие минуты, как там Даня и понимает, – успеть заметить как можно больше.

«Почему критик, который разбирает произведения, сам не может сделать лучше?» Боится, наверное. На самом деле он, конечно, может. Но просто мы рискуем, а он не рискует. Поэтому я за то, чтобы критики, отбросив страх и стыд, влезали в творцы. Это у очень многих получается. Блистательный критик Валерия Пустовая выступила с очень хорошей собственной прозой, кинокритик Франсуа Трюффо стал главным и лучшим режиссером «новой волны», даже более успешным, чем Годар, тоже, кстати, журналист – насколько я помню его биографию. Мне представляется, что творец – это критик, отбросивший сковывающий его страх. Он прочитал других, понял, что может не хуже (как Стругацкие в свое время), и либо он начинает пробовать, либо нет. Из критиков (как из Синявского, например) получаются блестящие писатели, потому что они знают законы искусства, и большинство литераторов, которые шагнули сначала из критики (как Георгий Владимов, возглавлявший отдел критики «Нового мира») в прозу, у них с рефлексией гораздо лучше дело обстоит. А критики, которые понимают как надо, но не решаются, – что же, их уделом остается злопыхательство, зловонные ямы, со дна которых, как пишет Пелевин, они в нас чем-то кидаются.

«Что вы думаете о фильме «Секрет»?» Да ничего не думаю, я его не смотрел, а книгу («Секрет», «Тайны» и прочее) как бы спровоцировал читать, дабы пародировать ее в «Квартале». Вот так мне кажется.

«Недавно первый раз посмотрела фильм «Бег», он мне показался довольно скучным, несмотря на блестящий актерский состав. Видите ли вы в этом фильме актуальность, считаете ли вы, что пьеса лучше?»

Пьеса, конечно, лучше. Дело в том, что эта картина нравилась Елене Сергеевне Булгаковой. Но ей нравилось, скорее всего, то Алов и Наумов сумели пробить на советский экран запрещенную когда-то пьесу Булгакова. Что касается фильма – это хороший фильм, как и все кино Алова и Наумова, но это поэтический кинематограф, очень специальный. А поэтический кинематограф, сталкиваясь с игровой, плутовской, во многих отношениях трагифарсовой пьесой Булгакова, обнажает некоторую условность и заторможенность. Как мне представляется, лучшая роль – это то, что сделал Ульянов. Ульянов играет Чарноту как совершенно булгаковского персонажа. Баталов совершенно не знает, что ему делать, но, надо сказать, что и роль написана довольно слабо. Он играет, по сути, такого чеховского Гурова, попавшего в белую эмиграцию в Константинополь, в Париж. А что касается Дворжецкого, который самый красивый и самый демонический актер советского кино (романтик, и судьба такая трагическая), – он был гениален в роли капитана Немо, а Хлудов, который на самом деле Слащев, он совершенно другой. Он жестокий и страшный, и ничего красивого в нем нет.

Вертинский педалирует страшные детали его облика, его гнойные зубы, его зеленые глаза, – он действительно жуткий персонаж. Его и убил (скорее всего, в это можно верить) брат несправедливо расстрелянного им человека, никто ему не простил. И Хлудов, для которого возвращение остается блаженством, мечтой, утопией, – это совсем не булгаковский герой. Или, если булгаковский, то из самых жутких булгаковских героев, самых неоднозначных.

Для Дворжецкого же, который вообще не рожден по своей природе играть мерзавцев, для него это – демон, «опаленный языками подземельного огня», по Блоку говоря. И мне кажется, что единственный, по-настоящему булгаковский образ там, – это то, что делает Ульянов. Абсолютно великий, гротескный, хулиганский актер. Сцена с Парамошей, когда он потрошит этого парижского разъевшегося типа, с которым теперь его бывшая любовница, – что там говорить, шедевр. В остальном, конечно, этот фильм мне кажется пьесе не адекватен. Адекватен был спектакль табаковского театра.

Д.Быков: У меня к архитектуре и живописи отношение уважительное, восторженное, но не такое интимное, как к литературе

«Я с детства мечтаю заниматься литературой, но каждый раз, когда я берусь за перо, мне сложно выбрать то, о чем я хочу написать. И приходится заставлять себя нечеловеческим усилием». Не надо! Не надо делать нечеловеческие усилия. Понимаете, все, что делается против воли, не представляет интереса. Вот когда вас припрет – тогда, соответственно, и придется.

Большой вопрос Наташи Ворониной. Он требует написать отдельный курс русской литературы. «Каким главным, по вашему мнению, качеством обладали Достоевский, Пастернак, Толстой…» И дальше список из десяти имен. Я вам рекомендую какую-нибудь из своих лекционных книжек, там можно найти некоторые ответы, но в рамках одной программы вы от меня требуете невозможного.

«Все-таки «Сталкер» устроен хитрее, чем вы его расшифровываете». Очень может быть. Некоторая амбивалентность должна там быть заложена, но это не я его так расшифровываю. Это Тарковский вот так придумал, и это напрямую засвидетельствовано воспоминаниями Аркадия Натановича.

«Неужели с вами так не было? Делаешь шаг в сторону чего-то, чувствуешь порыв ветра, который как будто тебя останавливает, а потом понимаешь, что идти туда было не надо». Ну конечно, бог и мир нам что-то подсказывают, но в каждом дуновении ветра видеть подсказку – это, знаете, впадешь в набоковский рассказ «Знаки и символы» или, в правильном переводе, «Условные знаки». Во всем видеть условные знаки может, мне кажется, только безнадежный безумец.

«Не испытываете ли вы иногда сомнений в верности христианских постулатов?» Верности христианских постулатов нет, потому что у меня есть эстетическое отношение к ним. Это очень хорошие тексты, и они для меня убедительны. «Наука теснит религиозные догмы». Андрей, с таким взглядом на религиозные догмы, как правильно сказано у Александра Меня, лучше честно оставаться неверующим, чем обманывать себя. Или, как сказано у Ренана: «чем обманывать людей и бога». Мне кажется, что если для вас религиозные догмы и наука находятся в противоречии, то вы находитесь на том этапе отношения к вере, который еще никакой веры не предполагает. И не надо вам этого. Живите себе спокойно среди научных догм.

Вот как мне, верующему человеку, не испытывать сомнений в истинности христианских догм? «Кризис – нормальное состояние христианина», – сказал Андрей Кураев, и я не знаю, что к этому добавить. Сомнение – нормальное ощущение. Каждая неприятность, каждая неудача, особенно если их несколько чередой, даже самого упертого христианина заставляют подумать, что он живет не так, либо мир не так устроен, либо он глубоко от него отвернулся, а некоторые даже начинают думать, что бога нет. Бывает такое состояние.

Да, сомнения возникают иногда, когда видишь какое-то чудовищное несчастье и думаешь: «Господи, как же ты не предотвратил?» Можно спросить только себя: «А где же был ты сам?» – это единственная, доступная мне теодицея. Но, в принципе, говорить о том, что кто-то не испытывает сомнения в христианских догмах – покажите мне такого идиота. Слепо верит только идиот, всякий верующий как минимум рефлексирует, как минимум сомневается. Для него несомненно, что бог есть. Это несомненно всегда. А чего этот бог хочет, и как к нему относиться – это всегда поле для размышлений. Это всегда такое пространство. Утешить в таком состоянии может не вера, не абстракция, не богословие, а только другой человек.

Живое вещество добра, которое исходит из другого человека, которое опознается несомненно. И которое свидетельствует о боге. Кроме человека, о боге ничто не свидетельствует. Нет, то есть много чего свидетельствует – пейзажи, например, но самое живое свидетельство – человек, поэтому блаженный Августин и завещал нам главный принцип: «Господи, если бы я увидел себя, я бы увидел тебя». Хотя у него сказано немного иначе: «Господи, как мне увидеть тебя, когда я себя не видел».

«Как вы думаете, кто ближе к богу: тот, кто в периоды катастроф ругает бога, или тот, кто разводит руками, со словами, что на все воля божья. Не раздражают ли Господа излишне смиренные?» Тот же Ренан сказал: «Хула мыслителя угоднее богу, чем корыстная молитва пошляка». Правда, не всегда молитва пошляка корыстна, но часто. Я думаю, что оба этих персонажа в одинаковой степени богу не то что неугодны, а они ему неинтересны. Интересны ему те, кто ощущает себя его сотрудниками, соработниками, или, по выражению «Новой газеты», соучастниками. Вы – не пассивный зритель, вы – участник мировой драмы, поэтому говорить: «На все воля божья»…

Ну вам же дан внутренний компас, чтобы вы участвовали в этом. Вам даны ощущения, предчувствия, уже упомянутые выше порывы ветра. Вам очень много дано для того (прежде всего нравственные чувства), чтобы понимать, как действовать. И безусловно, самое наличие этого внутреннего компаса, безошибочно действующего в любых ситуациях, само свидетельствует о том, что где-то есть и полюс, на который этот компас указывает. А уж как конкретно идет мировая история – Господь ведь все-таки человека сделал, чтобы тот был его орудием, а не зрителем этих высоких зрелищ.

Д.Быков: Для меня это высшее удовольствие: разговаривать со своими детьми и чужими. Они умнее нас

«Почему Генри Дарджера до сих пор нельзя прочесть в оригинале? Если печатать нельзя, то можно хотя бы оцифровать. Наверняка полно маньяков, которые все читали». Они и читают. Генри Дарджер – такой писатель-аутист, как его еще называют. Есть целый музей девиантного искусства в Чикаго, где воссоздана комната Генри Дарджера. Можно приехать туда, и  в интернете, на его сайте, выложены сканы его бесконечных работ. В одной 15 тысяч страниц, в другой – 8.

Поверьте мне, «In the Realms of Unrial» – вся эта машинопись доступна, но читать это совершенно невозможно, в особенности перечни сражений и список их участников. Но если вы действительно такой маньяк, никто вам не мешает связаться с музеем Генри Дарджера, и они вам все пришлют. Отличительная черта маньяков и девиантных артистов – это их патологичекая плодовитость. Вельфли вообще написал больше 30 тысяч страниц. На фоне стопы его текстов (иногда просто страницы, покрытой хаотическими цифрами) собственный его рост казался маленьким. Генри Дарджер, вообще крошечный старик, всю свою крошечную комнату завалил печатной продукцией и пустыми бутылками из-под лекарств. Очень страшная жизнь, если вдуматься, но бесконечно трогательная и в чем-то победительная, ибо творчество все-таки лучше, чем ничего. Вернемся через три минуты.

[НОВОСТИ]

Д.Быков Начинаю на письма отвечать, хотя форумных вопросов я тоже как-то коснусь. Подавляющее большинство за «Хаджи-Мурата». Ничего не поделаешь, как говорится: ты этого хотел, Жорж Данден. Ничего не поделаешь, придется.

У Латыниной в «Охоте на изюбря» как раз положительный образ героя-бизнесмена». Для нее – положительный. Для меня – нет. И в «Охоте на изюбря», и уже в скорректированной «Промзоне» – романе остром, явно сатирическом. Они вызывают, скорее, авторскую насмешку, – ну не получается написать в современной России написать положительного бизнесмена. Она уже попробовала, хлебнула бизнеса, и он не получается. Он получался во времена гончаровской лесопилки, когда еще этого не попробовали.

«Что в книге «Опасные связи» предсказывает кровавый кризис во Франции?» Промискуитет, друг мой. Зыбкость нравственных устоев, и новая концепция человечества, конечно. Понимаете, де Вальмонт – изнанка человека просвещения, это такой демонический тип, если угодно. Человек разумный, естественный, в полном сознании своих сил и качеств, и при этом добровольно выбирающий крайний разврат и крайний цинизм. Просвещение подрывало собственные корни, и человек, узнав о себе многое, понимал, что он не больно-то хорош. Это такой наш ответ на иллюзии.

«Как смириться с жизнью за границей? С потерей друзей, редкими свиданиями с отцом и другими сопутствующими обстоятельствами?» Знаете, Галич очень сильно ностальгировал, а потом однажды попал в самолет, который сначала делал пересадку в Норвегии, а дальше летел в Советский Союз. Он пробыл в самолете «Аэрофлота» два часа, и ему хватило. Вот Марья Васильевна Розанова вспоминает, что после полугода эмиграции ей пришлось на время вернуться и тоже с ностальгией она завязала на некоторое время. Вот правильно совершенно написал коммерсантовский Андрей Колесников в своем гениальном очерке о конгрессе соотечественников, где было сделано широковещательное заявление о миграционной политике: «Все эти соотечественники хотят оставаться соотечественниками за рубежом». Назад они совершенно не рвутся. Я, в общем, смутно подозреваю, что все неизбежные издержки эмиграции вам все-таки милее возвращения. Отдайте себе отчет в этом, и живите дальше, страдая.

«Расскажите о конфликте-полемике Синявского с Солженицыным». Знаете, здесь тоже бы отдельная лекция потребовалась. Это конфликт, главным образом, вокруг статей Солженицына типа «Образованщина» и «Наши плюралисты» и гениальной, на мой взгляд, полемической реплике Синявского «Чтение в сердцах». Мне ужасно нравится ее название, потому что «чтение в сердцах» – это одновременно попытка рентгеновским оком проницать сущность собеседника, и одновременно озлобленное, пристрастное чтение. «Солженицын эволюционирует и необязательно по направлению к небу», – сформулировал Синявский в 1974 году. В открытом письме Солженицыну он пишет: «Не стал бы я блажить, если бы это не вводило людей во многие соблазны». Речь идет именно об этих двух твердынях 70-х годов: лагере Сахарова и лагере Солженицына. До сборника «Из-под глыб» эти люди чувствовали, что находятся в одной лодке. Репрессии одинаково касались левых и правых.

Но потом конфликт стал назревать, разрастаться. На свободе, в эмиграции, он стал и вовсе непримиримым. И раскол Синявского и Солженицына – это раскол Синявского с Максимовым прежде всего, раскол «Синтаксиса» с «Континентом». «Синтаксис» и был создан для того чтобы противостоять «Континенту». Занятно, что Бродский был в этом конфликте на стороне «Континента», печатался там. Потому что «бог на стороне больших батальонов»: ему нравилось, когда всего много, и этот батальон был большим. Маленький отважный «Синтаксис» кусался очень глубоко, но, как правильно совершенно Гладилин это изобразил – это была полемика журнала «Вселенная» с журналом «Запятая».

Что касается существа этой полемики, то совершенно очевидно, что Синявский отстаивает право человека, как он пишет, «по-своему любить свою родину», и этого права нельзя отнимать. Право на свободу самовыражения и право, как выражается Розанова, «не гнаться за лидером». Естественно, что позиция Синявского мне ближе, не говоря уже о том, что «при всей масштабности солженицынского таланта, – справедливо замечает Розанова в недавнем интервью, – проблемы со вкусом там начались очень рано», уже в 60-е годы. Гению вкус не обязателен, конечно, но тем не менее. И самое главное: ненависть, нелюбовь Солженицына к интеллигенции – это отчасти проявление некоторых, довольно печальных комплексов. Осознание того, что на фоне этой интеллигенции он может быть не вполне совершенен.

У меня есть ощущение, что Солженицын как писатель (по крайней мере, в 70-е годы), не только не превосходит Синявского как писателя (который все свое лучшее написал во второй половине 60-х и в 70-е), но и уступает ему. Прозрения Синявского в гоголевской книге, прозрения его в «Иване-дураке» и, конечно, его поразительной смелости книга «Спокойной ночи» (художественной смелости, прежде всего), – мне кажется, что на этом фоне «Красное колесо» буксует, как выразился один из проницательных критиков. Для меня Синявский – фигура, совместимая (не знаю, насколько можно их совместить), сопоставимая с Солженицыным. Это два необходимых полюса русской культуры. Правильно совершенно сказала в свое время Наталья Борисовна Иванова: «Эти два бородача задавали нравственные координаты». И их одновременное, синхронное присутствие в культуре было чрезвычайно важным. Как два полюса, как восток и запад, которые не отменяют друг друга. И каждый волен ориентироваться на свой опыт.

Мне кажется, что Синявский был в гораздо большей степени европейским писателем, в гораздо большей степени модернистом, и кроме того, он эволюционировал, он менялся тоже. И он-то как раз эволюционировал в сторону усложнения, усовершенствования, разнообразия приемов. Хотя и ранняя проза Синявского – например, «Гололедица» – мне представляется безупречной.

«Вы обещали читать стихи. Прочтите что вам хочется». Что мне хочется? Сейчас, поищу. Кое-что я помню наизусть, конечно. Но как-то сегодня у меня лежит душа почитать именно Кабыш. Может быть, потому что сегодня я открыл ее книгу. Я ее достаточно часто перечитываю, надо вам сказать. И я сейчас, наверное, вспомню одно из ее любимых стихотворений. Мне надо будет подглядывать, потому что это верлибр. Я попробую его сейчас найти.

Хотя, понимаете, дело в том, что на вкус и цвет товарища нет. Вот я начну что-то читать, а вам это совершенно вдруг не понравится. Но с другой стороны – нормально, разнообразие вкусов никто не отменял. Вот я нашел, наконец, это произведение. Опять, не всегда знаешь, на что отвлечься, потому что много этих текстов, и они совершенно классные. Ой, господи… Просто, раз уж вы попросили, терпите, пока я ищу. Вот я перелистываю эту книгу в сети, и они довольно страшные такие. Давайте триптих, он самый веселый.

…И когда Иисус сказал:

«Кто из вас без греха, первый брось в нее камень, –

она, взятая в прелюбодеянии,

зажмурилась –

и тут же почувствовала

удар камнем по голове.

Она открыла глаза

и увидела,

что вокруг нет ни души:

1люди,

требовавшие побить ее камнями по закону Моисея,

разошлись, обличаемые совестью,

Иисус, сказавший: иди и впредь не греши,

отправился к ожидавшему его народу,

и этот камень бросила она сама,

потому что грех – это камень,

брошенный в небо,

и он падает на голову

не по закону Моисея,

а по закону Ньютона.

Да. Как классно, Господи помилуй. Просто чудесно. Или вот тоже, я ужасно это люблю.

Если Иисус был человеком в той же мере,

что и Богом,

то он в полной мере был мужчиной.

но поскольку женщины склонны идеализировать,

они все следовали за ним исключительно 

как за Богом.

Все, кроме Магдалины.

Магдалине,

чтобы заполнить пустоту,

образовавшуюся после того, как Иисус изгнал

из нее семерых бесов,

нужно было от Него нечто,

что, войдя в нее и вмиг наполнив,

росло бы потом день ото дня.

А это,

как она знала по опыту,

передается только половым путем.

И она следовала за Иисусом

этим,

другим,

чем остальные женщины,

путем:

она его хотела.

Но именно тела

она и не получила,

даже придя ко гробу.

Потому что это было бы для нее счастьем.

А Иисус как честный человек

никому не обещал счастья –

Он обещал блаженство.

Господи, ну это же отлично. А вот самое мое любимое: «… отец заколол откормленного теленка» – это притча о блудном сыне.

Благодарю за царскую еду

и понимаю, что опять уйду.

Уйду опять через немного дней,

чтоб на чужих полях пасти свиней.

Чтоб днем не есть, а по ночам не спать,

чтоб через много дней прийти опять.

… И так всю жизнь: из дома – и назад.

Отец!

Довольно ль у тебя телят?..

Вот тут хороший вопрос: «В своих рассуждениях вы допускаете двойственность того ли иного явления, «амбивалентность» – ваше любимое слово». Да, любимое. Это мои дети даже знают, школьники. «Один из главных выводов «Гарри Поттера», по-вашему, в том, что в любом из нас, даже в самом хорошем, есть зло. Но почему же вы отрицаете, что фашизм – крестраж модерна?»

Друг мой, в силу простейшей причины, в силу того, что фашизм – это явление антимодерна, это реакция на модерн, и ничего модернового в нем нет. В нем есть ненависть к рационализму, к новизне. Фашизм – это явление чистой архаики совершенно. Ни единого проблеска добра в этой абсолютной темноте нет. Это реакция тьмы на свет, а при свете она делается особенно темной, как вы знаете. Вот и все. Фашизм – это крестраж Средневековья, и не крестраж, а реванш Средневековья, в чистом виде. Крестраж модерна – это постмодерн, если уж на то пошло. Хотя и то не уверен.

«В каких местах Москвы вам хорошо?» Я люблю Ленинские горы.

«Читали ли вы книгу воспоминаний Туманова? Какое у вас мнение?» Я не желал бы иметь этого человека другом : он человек довольно сильный, страшный, рискованный. Но вчуже я им любуюсь, как любовался и Высоцкий».

«Ваше отношение к фильму «Через тернии к звездам»?» Как философское высказывание – я его никогда не воспринимал, а как приключенческая картина – очень замечательная, очень хорошая идея. Но мне вот недавно задали на «Колбе времени» вопрос: «А вот как понимать биомассу – Туранчокс ведь в фильме распоряжался биомассой. Нет ли в фильме намека на то, что биомасса – это вообще человеческая масса, которой Туранчокс управляет. Если бы Ричард Викторов вкладывал такой мощный и страшный смысл в это понятие, то, думаю, он был бы гением. Но мне кажется, что он просто был замечательным, очень крепким режиссером-фантастом. Хотя мысль о биомассе, в сегодняшние дни, заставляет пересмотреть картину под другим углом.

«Расскажите о Кеннете Грэме и его книге «Ветер в ивах»?» Что там, собственно, рассказывать? Замечательная совершенно, детская книжка, наивная такая, с замечательным чувством природы, с чудесными действующими животными и с какими-то их прекрасными, я бы сказал, панпсихическими, пантеистическими представлениями о мире, где все живое. Да, такая мыслящая природа. Прелестная книга, я ее прочел по-английски, русского перевода у меня не было. Прочел лет в 16, с тех пор не перечитывал.

«Как вы думаете, для чего люди обижают друг друга? Может ли человек не обижаться. Не может. Но всегда надо помнить, что на обиженных воду возят. Вот и все.

«Хаджи-Мурат», «Хаджи-Мурат». Хорошо.

«Перечитывал «Доктора…» и заметил кричащую нестыковку. Лара говорит: «Если бы Стрельников стал Пашенькой Антиповым, если бы он перестал безумствовать и бунтовать, если бы время повернулось вспять…» Живаго спрашивает после этого, знал ли Стрельников, как сильно его любила Лара. «Она называла вас образцом человека». Вот эта нестыковка места и времени не дает мне покоя. Понимаю, что роман символистский, много условностей, но никак не могу представить, чтобы Лара, любившая Живаго, озвучивала ему эту мысль ползком на коленях не один раз, а при всяких бытовых случаях вроде выбиваниях ковра в Варыкине».

Нет, я думаю, что речь идет просто о разных разговорах. Цитируются разные разговоры. Между прочим, в этом разговоре, она как раз отзывается о Стрельникове довольно скептически. Раньше она говорила, что находит в нем замечательного персонажа.

Вот не очень понял я, о каком произведении идет речь. А, «Обитаемый остров», да. «Атмосфера «Обитаемого острова» напоминает российскую горячую точку 90-х вплоть до ядовитых грибов и унылых физиономий, но при этом вообще Саракш мне кажется таким милыми и родным, будто я уже сто лет в нем живу. И Марс действительно уродлив по сравнению с Саракшем».

Понимаете, ничего удивительного в таком предчувствии Стругацких не было. Они начиная с 1966 года уже вырвались за пределы советской проблематики. После «Улитки на склоне» это были люди, которые уже вышли за грань советского проекта и рассматривают то, что будет потом. Они и Зону увидели очень точно, как постсоветское пространство, в которое мы до сих пор ходим за хабаром. И я с ужасом признаю, что я до сих пор в него за хабаром захожу. Потому что тему моих сочинений составляет советское прошлое. Ничего не поделаешь. Что поделать, если кроме этой зоны ничего другого не выросло. Да, они предчувствовали, что мир послесоветский будет выглядеть вот так. Это предчувствие вполне оправдалось. И действительно, мы живем сегодня в пространстве, как правильно сформулировал когда-то Лукьяненко (когда он еще заботился о формулировках): «Мы живем в постмире». Ничего не поделаешь, они это предчувствовали, и, между прочим, предчувствовать горячие точки бывшего СССР большого ума не надо. Прочтите, скажем, некоторые футурологические мысли Евгения Харитонова 70-х годов. Он все четко совершенно понимал, что будет.

«Как вы относитесь к феминитивам: авторка, психологиня, режисссерка, критикесса?» Критикесса – нормально, режиссерка – никак.

«Нельзя ли лекцию о Михаиле Кузмине?» Понимаете, я так люблю Михаила Кузмина, что, боюсь, я опять-таки разревусь, читая какие-нибудь из «Александрийских песен». А потом, Кузмин – слишком сложный поэт для моего анализа. «Параболы», например. Я его люблю, а понимать – далеко не все понимаю. И если бы не расшифровывающая статья Богомолова, то я не понял бы ни «Конец второго тома», ни «Темная улица вызывает темные чувства…». Вообще не понял бы, что речь идет о Лидочке Ивановой. Требуется знание контекста, ведь «Лазаря» я до сих пор не понимаю, поэма для меня совершенно темная. Вне этого контекста мы можем только восхищаться тем, что он – птица певчая, как говорил о нем Мандельштам. Птица совершенно безупречная, гениальная музыкальность, изумительная ясность, непосредственность чувства. А чтобы читать о нем лекцию – надо быть Богомоловым, Ладой Пановой. Но не мной.

«Тарковский говорил о герое «Зеркала»: «Он не ощущает в себе возможность верить в бога, точно у него вдруг все отняли, а без идеалов жить невозможно». Почему режиссер так считал?»

Потому что это человек 70-х годов, который пытается в прошлом обрести опору, а в прошлом видит одних китайцев голосующих, Даманский полуостров, Сиваш, – какие-то толпы страшные, или воспоминания о войне, о военруке раненом, о блокадном мальчике с птицей на голове. Пытается в прошлом найти опору – не находит, пытается в матери найти, в семье – и с матерью нет конфликта. Это самоощущение советского человека 70-х, который оказался на короткое время вне истории, как бы в зависшем пространстве. Трифонов это определил как «другую жизнь». Наступила другая жизнь. Неслучайно Парамонов называет «Другую жизнь» лучшей повестью Трифонова, и я с ним вполне солидарен. А в этой «другой жизни» какие могут быть ориентиры? Преемственность закончилась. Еще в «Обмене» у Трифонова сказано: «Ты уже обменялся». Отсюда возникает цитата из Чаадаева, Пушкина, попытки найти какие-то идеалы в дореволюционном времени. Нет никаких идеалов. Есть просто чувство родства и беспомощности, и осознание, что ты – их зеркало, их продолжение. Вот, собственно, и все ощущение, довольно трагическое.

«Как вы думаете: тот, кто создает в литературе действительно что-то большое, должен ли он понимать то, что делает, или может не ведать истинного значения своей работы?» В большинстве случаев не ведает. Кэрролл, сочиняя «Алису» в бессознательном творчестве, реализовал свои страхи и проблемы своего подсознания. Вообще, гениально получается то, что делается как бы между делом. Бывают, конечно, случаи, когда человек (как Толстой) осознает все значение своей работы, и то думаю, что всего он не сознавал. Для него это была такая полемическая реплика. А потом уже, я думаю, создав, он испытал послеродовое безумие, которое и выразилось в «арзамасском ужасе».

«В фильме «Печки-лавочки» в начале титров на балалайке играет коренной житель Алтая и поет частушки. Комиссия велела вырезать эту сцену. Почему, по-вашему, Шукшину приходилось отстаивать чуть ли не половину картины?»

Это очень легко объяснить. В этой картине начинается путь героя Шукшина из мейнстрима в маргиналы. Он перестает быть частью народа, он становится изгоем. И этот путь привел его к Егору Прокудину, а впоследствии привел бы к восставшему Разину. Герой «Печек-лавочек» – это Иван-дурак из его сказки «До третьих петухов». Он уже понимает, что его обманули. Да, в нем есть простоватость, доброжелательность, но он уже издевается, понимаете? Это уже поздний Шукшин, нервный, дерганый. И Куравлев же должен был играть героя, такого парня. А в результате сыграл сам Шукшин. И вот эта эволюция, помните, в сторону Прокудина, в сторону худого, высохшего, прокуренного, нервного, страшно раздраженного Шукшина, – она в «Печках-лавочках» очень отчетлива. Настоящий сельский житель – такой был в это время. Он уже не был представителем коренного населения, он уже чувствовал, что он здесь уже не хозяин.

Конечно, не евреи вытеснили его. Его вытеснило разнообразное начальство. Помните этот момент, когда – это моя любимая реплика – его профессор спрашивает: «Что, весело живете?» Он говорит: «Ой, весело! Так с утра смеемся – водой отливают». После чего профессор говорит: «Странный получается у нас разговор».

«Жан Кокто, отвечая на вопрос анкеты «Умеете ли вы читать?», сказал: «Не умею. Читаем мы не то, что написано, а то, что хотим. Читаем себя, а не автора». Как вообще прочитать автора?» Не знаю, я при общении с Нэшем – гениальным математиком и мыслителем, хотя и безумцем в какое-то время – его спросил (меня предупредили не спрашивать об этом, но я улучил момент, и на свой страх и риск спросил): «Правда ли, что вы видели вымышленных людей?» Он сказал: «Нет, никогда, это вы все видите вымышленных людей. Я иногда слышал голоса».

Да, мы видим вымышленных людей, мы видим свои представления о людях. Возможно ли иначе – нет, наверное, невозможно. Человек видит свои представления, у математика есть формальный язык, чтобы люди его понимали. Остальные понимают друг друга интуитивно. К сожалению, ничего здесь не поделаешь.

«Как вы относитесь к «Ликам России» Бориса Григорьева?» С величайшим уважением. Дело в том, что у меня к архитектуре и живописи отношение уважительное, восторженное, но, конечно, не такое интимное, как к литературе. Как правильно сказал мне Мочалов (а он-то искусствовед): «В восприятии живописи вы – безнадежный литератор, вы смотрите не мазок, а сюжет». Да, а что поделать? Я когда Мочалова навещал в очередной раз, спросил (он мне показывал новые поступления в коллекции своей, потому что ему продолжают художники дарить картины): «Это гитара или бутылка?» Он: «Это неважно, Димочка! Это реализм, прошедший через кубизм». А мне неважно, через что он прошел. Мне важно, гитара это или бутылка. Да, к сожалению, у меня отношение к искусству вот такое сугубо литературное. Я смотрю про что.

Мне Градский когда-то (тоже человек, хорошо понимающий в музыке) сказал: «Если бы симфония могла быть про что-то, то не было бы необходимости писать симфонию. Симфония пишется про то, как главная тема разговаривает с побочной». Пишется про то, про что нельзя сказать вслух. Музыка существует для невербального, иначе можно было написать поэму. Наверное, и живопись существует так же. В Борисе Григорьеве я, к сожалению, вижу Мейерхольда, вижу баб, – хотя надо проверить еще, не путаю ли я что-то с чем-то.

«Почему Горенштейну было близко стихотворение Мандельштама «Детский рот жует свою мякину…»?» Он напоминает о нем в «Домашних ангелах». Потому что у Горенштейна был хороший вкус: «Детский рот жует свою мякину, улыбается, жуя…» – это в рамках обычной концепции Мандельштама о том, что «мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года…». Что детство ближе к каким-то пограничным ситуациям, к какому-то более пронзительному и страшному видению мира.

«Как вы относитесь к творчеству рэпера Эминема?» К сожалению, совершенно нейтрально.

«Почему бы вам не сделать лекцию о Веллере, в частности, о «Звягине»?» Я уже делал на «Дожде». Да и вообще, что-то как-то… Начнешь делать лекцию о «Звягине» и вызовешь не те эмоции, которые хочешь. Опять скажут, что Звягин – насильник, что он насильно лезет в чужую жизнь, хотя сколько уже говорено, что он влезает в те ситуации, где без него швах. Где он, действительно, как сказано у Попова, «последнее звено между нами и богом». Да и вообще – что это я буду отстаивать «Звягина»? Это не для всех книга. Я продолжаю настаивать на том, что всех не заставишь, не нужно заставлять читать. Пусть это будет достоянием немногих счастливцев.

«Совершенно не могу читать стихи. Ритм и музыка совершенно отвлекают от смысла». Да, я с одной критикессой (простите за выражение) об этом поспорил. Она говорит: « Ваши стихи плохи именно потому, что рифмы отвлекают от смысла, банальности начинают выглядеть красивыми. А вы попытайтесь писать без рифмы». Ну вот она сама не умела писать в рифму, поэтому она так читала стихи. Мне кажется, что «поэтическая речь – есть скрещенный процесс», по Мандельштаму. Она сообщает не только о содержании, но и об эволюции своей формы. Да, действительно, иногда банальности в стихах обретают звучность. Писарев за это обрушился на Пушкина: «Это такие хорошие стихи, что не замечаешь их банальности».

Во-первых, это не было банальностью во времена Пушкина, а стало 50 лет спустя, и после него. А во-вторых, музыкальность стихов важнее смысла, как мазок важнее сюжета. Поэтому если вы не можете не отвлекаться на ритм и музыку, читайте Паунда, Элиота. Мало ли верлибристов, в конце концов. Хотя и у Элиота есть рифмованные, абсолютно адекватные стихи.

«Почему Пушкин в своем творчестве постоянно возвращается к образу Петра?» Видимо, потому что видит в нем идеал государственного деятеля, хотя и довольно спорный.

«О чем «Божественная комедия» Данте?» Вот об этом мы лекцию сделаем когда-нибудь.

«Главная надежда на развитие страны – надежда на предателя в высших кругах. Подумываю, что им может быть Кириенко». Вот эта версия о том, что предатель может спасти ситуацию, принадлежит Кончаловскому. Я потом подумал и решил ,что она действительно заложена в сюжете. Кириенко больше похож, чем Сурков. Наверное, вы правы. Вернемся через три минуты.

[РЕКЛАМА]

Д.Быков Тут пришло очень важное письмо только что, и не могу на него не ответить. Пишут, что никто, конечно, при нынешней российской власти не будет заниматься созданием экстремальной педагогики, и вот этим – пишут мне – придется заняться вам.

Видите, я давно уже понял, что если долго повторять «кто-то должен это сделать», – это делать придется тебе. Я вот, помнится, когда занимался творчеством Игоря Юркова, везде писал: «Кто-то должен переиздать книгу Юркова». Это еще Николай Ушаков писал. И я понял, что это придется делать мне, потому что больше некому. Потом уже Хрыкин сам сумел издать этот сборник в Чернигове. Но первый сборник издал Житинский в «Геликоне». Пришлось это делать нам. Там много, наверное, текстовых несовершенств, текстологических, но ничего не поделаешь. Это была первая книга Юркова, а потом уже она появилась в малой серии «Библиотеки поэта», дай бог здоровья Кушнеру и остальным.

Видимо, экстремальная педагогика должна стать нашим общим детищем. Мне пока предлагают сделать лекторий на эту тему, на базе «Прямой речи». Еще раз – если кто не знает, что такое экстремальная педагогика? Если вы видите, что в вашем классе травля, буллинг, случаи харрасмента (это не только приставание, это любое унижение); если вы видите, что в классе завелся антилидер – лидер, ведущий это стадо в очень опасном направлении. Если вы видите, что в классе есть потенциально травимый или секта, или суициды и их пропаганда, – вам нужна помощь профессионала. Профессионала высокого класса. Раз государство не заинтересовано в подготовке таких профессионалов, а хочет всех давить, я обращаюсь ко всем педагогам, психологам, которые считают себя профессионалами. Если мы пока не можем добиться создания такого института, давайте делать такой лекторий. Лекторий для учителей, пусть пока в Москве, дальше уже будем ездить, выезжать на место. Пусть пока московские учителя, готовые читать лекции о поведении в экстремальных ситуациях, собираются. Я буду в «Прямой речи» их анонсировать, а московские педагоги будут собираться, слушать и обмениваться мнениями.

Присылайте мне на dmibykov@yandex.ru свои пожелания. Во-первых, темы этих лекций и бесед. Во-вторых, если вы готовы рассказать о своем опыте столкновения с такими явлениями – приходите, мы будем вас слушать. Сам я что-то могу рассказать. Кого-то я могу позвать. Если кто-то из педагогов, из школьных психологов лекцию на тему того, как можно бороться с ситуациями наподобие керченской и архангельской, – приходите, мы будем вас слушать и будем с вами разговаривать. Постепенно из этого что-то вырастет. Я вообще плохой организатор. Но хороший организатор – «Прямая речь», и она готова предоставлять свою площадку для таких встреч. Давайте собираться. Потому что за нас никто не сделает ничего.

Тут очень хороший вопрос от Ильи. «Дожив до 45 лет, я понял, что ничего не понимаю ни в себе, ни в окружающем мире. А ведь нужно воспитывать сына, ему 12. Прекрасный и трогательный ребенок, эгоист с упертым характером. Как воспитывать детей, что запрещать, что делать?»

Илюша, вы находитесь в правильном состоянии. Примерно в ваших годах (сколько мне было, 43, наверное) я брал последнее интервью у Чингиза Айтматова. И я был в сходном состоянии и спросил: «Чингиз Торекулович, как вы воспитываете детей?» Он ответил: «На мой взгляд, надо две вещи делать. Просить ребенка делать две вещи: говори правду и уважай родителей. Больше мы требовать не можем». Не надо ребенку давать правила. Ему надо давать инструментарий. А инструментов может быть два: говори правду и почитай родителей. Это все есть в Библии. Большего мы требовать не можем.

Я могу давать сыну советы как поступать в экстремальных ситуациях. А каким быть я не могу ему сказать. Он уже родился таким, и я это знаю. Он совершенно другой, он конкретный, он получился таким с первых лет. Тоже упрямым довольно, очень эмпатичным, очень сочувственным, очень вдумчивым, внимательным, наблюдательным, язвительным, – разным. Он сейчас в Питере, меня наверняка не слушает, поэтому я могу его хвалить, совершенно не боясь его испортить. Ну что делать? Не можем мы их ничему научить, отцы всегда виноваты. Я всегда это говорил: отцы всегда плохие. Довольствуйтесь тем, что какое-то время вы его кормили, и когда-нибудь он будет кормить вас.

Старайтесь, чтобы ему с вами было интересно, вот и все. Не пытайтесь его развлекать, но чтобы можно было поговорить. Поговорить с ребенком – большое удовольствие. Конечно, надо быть любителем такого общения. Но для меня это – высшее удовольствие: разговаривать со своими детьми и чужими. Они умнее нас.

Кстати, с одним очень серьезным, очень известным, очень противоречивым деятелем российской политики мы договорились в субботу созвониться и сделать большой разговор об этом новом поколении детей, и что с ними делать, а «Собеседник» его напечатает. Какой разговор получится – я не знаю, но волнуют нас, судя по всему, вещи сходные. И то, что это новое поколение детей будут гнобить, судя по всему, – по реакции на Керчь, по реакции на Архангельск – чувствуется уже сейчас. Я никого не оправдываю, просто говорю, что детское насилие – это всегда реакция на неправильность нашего мира. И, конечно, нам придется как-то вот это разруливать. Когда – не знаю. Начинать разгребать надо это уже сейчас. «Почитай родителей и говори правду». Айтматов был добрый и симпатичный человек и очень умный.

К вопросу о «Хаджи-Мурате». Мне, конечно, довольно страшно обо всем этом говорить. Вы знаете, что даже Данелия не рискнул ставить эту картину. Много было угроз ему с разных сторон, и он отказался от замысла. «Хаджи-Мурат», действительно, – вещь бродящая, как и «Казаки». Она именно потому не удовлетворяла Толстого и не была им завершена и окончательно подготовлена к печати, что он не вербализовал, не сформулировал для себя (и может быть, слава богу, может быть, к счастью) главную его мысль. У него в последних текстах есть такой соблазн, немножко, как Берт Брехт выходить на авансцену и говорить: «Я хотел сказать то-то». Это есть и в «Божеском и человеческом», и в «Хозяине и работнике», и в «Фальшивом купоне». Но этого нет в «Хаджи-Мурате».

«Хаджи-Мурат» построен на очень сложной образной системе, и, если угодно, главная мысль «Хаджи-Мурата» – это сила жизни как единственный критерий правоты. Вот я и сказал. Значит, о чем там речь? Конечно, ключевой и самый знаменитый образ этой повести небольшой – это «татарин» – цветок, измятый, но не сломленный, раздавленный, но не побежденный. И именно это дорого Толстому в «Хаджи-Мурате».

Это вещь о том (будем называть «вещь» своими именами), что культура восточная и западная, культура российская и – условно говоря – горская, делают человека одинаково несвободным. Вот есть такая довольно распространенная точка зрения, что в «Хаджи-Мурате» Толстой противопоставляет русского человека, растленного европейской цивилизацией, коррупцией, чем угодно человеку естественному, простому, блюдущему традицию, и так далее.

Толстой никогда не был и не будет апологетом традиции. Своему помощнику, который ему доставлял исторические материалы о Кавказе, он пишет: «История эта частью мной услышана, а частью – довоображена, а частью описана по источникам». Он говорил одному из своих ассистентов, которые поставляли ему историческую литературу: «Меня занимает не столько «Хаджи-Мурат», сколько два типа диктаторов. Да, Николай ему отвратителен, Николай Палкин, – он иначе его и не называл. Диктатор, безусловно, именно при Николае в армии формализовались окончательно отношения между офицерством и низшими чинами, и они окончательно перестали быть такими братскими, каковыми были во время войны 1812 года. Аракчеевщина на всех уровнях вышла на новый абсолютно этап. Она стала идеологией, скрепой, державностью, – чем угодно. До Аракчеева отношения солдат и офицеров были другими, и офицеры были другие. Суворов был совершенно другим командиром, с Жуковым он не имеет ничего общего, да и с офицерами аракчеевской эпохи, конечно.

Что касается второго полюса – восточной диктатуры, то диктатура традиции точно так же Толстого отвращает. И Шамиль – это фигура, не противопоставленная Николаю, а симметричная ему, сопоставимая с ним. Для него это – отвратительная фигура. Не то что отвратительная – враждебная ему по всем параметрам. Хаджи-Мурат – это автопортрет. В статье Гудзия, кстати (ну, не в статье, а в главе о «Хаджи-Мурате» в очерке Николая Каллиниковича Гудзия о Толстом), довольно точно сказано, что Хаджи-Мурат – это духовный автопортрет Толстого, который оказался в заложниках. Он не потому ведь стал писать эту вещь, что увидел татарник среди пустого поля, «татарина» среди пустого поля – это цветок рос там. Нет. Это был предлог.

А душа его искала, душа его формулировала для себя коллизию его собственной жизни. Он оказался заложником в двух противостояниях. С одной стороны, это было противостояние государства и официальной церкви, в котором он не сдавал своих позиций, может быть, он мечтал примириться с оптинскими старцами, но примиряться с официальной церковью он совершенно не собирался. Для него это была антихристова церковь, как и для Мережковского. Для него огосударствленная церковь – это, простите, оксюморон, он совершенно этого не принимает. В этой церкви нет Христа. Это все равно что проводить богослужение в тюремной церкви и, как он там пишет, есть плоть бога и пить его кровь. Для него это оставалось абсолютно чуждым. Но есть вторая крайность, которую он так же осуждает: уже в «Воскресении» изображены марксисты-догматики. Чахоточные революционные догматики, которые чисты в своем противостоянии с государством, но их догматизм отпугивает и автора, и Нехлюдова. И Катюше еще предстоит это понять. Он же собирался писать продолжение, которое следовало бы назвать «Понедельник», прости господи.

У него была идея продолжить и развить жизнь Нехлюдова. Вот интересно не то, что с ним случилось после «Воскресения», а интересно то, как он будет возвращаться в прежнюю жизнь, назад, когда его жертва оказалась ненужной. Когда пришло прощение от государя, и Катюша свободна, она выйдет замуж за своего марксиста, а что будет с ним? Это интересно.

И противопоставленность Толстого этим двум крайностям и заставила его сбежать. Его бегство – это бегство Хаджи-Мурата, предсказанное им. Потому что Хаджи-Мурат, который бежит от чеченцев к русским, оказывается одинаково враждебен всем. Он же сбегает от русских, из-под этого караула, и русские его добивают. Причем, что самое удивительное: добивают его именно чеченцы, перешедшие на русскую сторону. Изменники добивают дважды изменника.

Хаджи-Мурат – детский, простой, чистый, и все время подчеркивается его детскость, улыбка даже на мертвом лице. Это детский, чистый человек. Но он не вписывается ни в русскую, ни в горскую систему ценностей. И у чеченцев, и у русских он одинаково чужой.

Толстой многажды заявлял, что он не толстовец, а вот это ощущение заложничества, которое возникло среди фанатиков его веры, оно приводило его к тому, что более враждебных ему людей, нежели толстовцы, под конец в его жизни просто не было. Оставался Чертков, который понимал его как художника. Воспоминания Чарткова – это прежде всего воспоминания влюбленного читателя, наблюдателя о великом художнике. Его интересовало и толстовство, но только как предлог быть рядом с художественным гением. И Толстой оставался этим гением до последней своей строки, до последнего слова, до последнего жеста. Но, безусловно, толстовцы самому Толстому глубоко отвратительны именно потому, что они догматики. И вот ситуация заложника, ситуация человека, который оказался между двух огней, одинаково чужой среди сторонников и противников, потому что он личность, – это и есть случай Хаджи-Мурата. Такая духовная автобиография и духовное завещание.

Что же остается такому человеку? Остается ему эта колоссальная сила жизни. Понимаете, ведь «Хаджи-Мурат» очень чуток к природе, и только в природе он не одинок. И в миг своей смерти, перед смертью он слушает соловьев. Остается, конечно, еще и молитва, но та молитва, которая там описана, больше похожа на медитацию, и это в каком-то смысле молитва самого Толстого. Для него очень важно, что Хаджи-Мурат босиком становится на коврик и потом на траву. Сам Толстой, босиком стоя иногда в лесу (вот об этом вспоминает Крамской), говорил: «Я не молюсь, я так думаю. Я сосредоточенно буду обращаться сейчас к богу, как мне кажется, буду просить Отца вразумить меня», – но это, скорее, такой опыт духовного сосредоточения. Он ходил и думал и совершенно не стеснялся свидетелей. Вот и молитва Хаджи-Мурата, описанная там, – это такой способ творческой медитации, самоуглубления, если угодно. Это чистый толстовский автопортрет. И, конечно, природа. Дело в том, что природа не врет, в ней есть та полнота и сила жизни, и та нерассуждающая готовность к смерти, которую он так ценит в мюридах Хаджи-Мурата.

Тема смерти для Толстого, еще начиная с рассказа «Три смерти», была главной. Это та главная тема, на которой написана вся гигантская фуга «Войны и мира», потому что главное занятие героев «Войны и мира» – это умирать. Начиная со смерти старого Кирилла Безухова и кончая смертью старого Болконского, и Андрея Болконского, и маленькой княгини, и Платона Каратаева, – все герои практически, включая и самых несимпатичных. Они только и заняты тем, что пытаются как-то адаптироваться, как-то приспособиться к окружающей их постоянно смерти. Война – это пространство умирания, ничего не поделаешь. И вот для Толстого нерассуждающая готовность природы к смерти еще в рассказе «Три смерти» намечена. Там барыня, умирающая от чахотки, встречает смерть хотя и с некоторыми зачатками достоинства и стоицизма, но все равно мучает всех вокруг себя и мучается сама. Мужик умирает проще и лучше, но тоже успевает пострадать и помучить окружающих. Лучше всех умирает дерево – оно падает, и другим деревьям от этого становится только лучше – свободнее, света больше.

Вот Толстой считает, что человек должен быть так же мужественен, или, если угодно, так же бессознателен, как природа. По Толстому, сознание есть зло. Это как Блок говорил: «Мозг – это как зоб, уродливо развившийся орган, который мешает действовать». Толстовское такое понимание очень наглядно и в «Холстомере»: собственно, финал «Холстомера» отсылает к четвертой части «Гулливера», к Гуингнмам, что лошади лучше людей. А лучше людей они потому, что у них нет ни равенства, нет избытков, нет прихоти. Ну так отними все это и сведи к необходимости всю жизни – и человек сравняется с животным, – говорит нелюбимый Толстым Шекспир в нелюбимом им особенно «Короле Лире». Но в этом-то как раз и есть то главное, что Толстому ненавистно. Человек – это избыточность, прихотливость, это гибкий и сложный и уговаривающий себя ум. По Толстому ум – это то, что мешает, мешает простоте и чистоте жизни. Вот и природа – единственный единомышленник «Хаджи-Мурата».

В этом смысле «Хаджи-Мурат» рифмуется с «Казаками», в которых, помните, когда Оленин преследует оленя, он думает (вот когда его ветки хлещут по лицу, паутина, и солнце заливает этот жаркий лес, полный чинары, орешника): «Кто счастлив, тот и прав». А здесь – кто силен, тот и прав. В ком сила и в ком нет разума – тот и прав. Потому что и традиция с ее консерватизмом и постоянным насилием, и цивилизация с ее условностями и развратом, – все это для человека одинаково невыносимо. В общем, «Хаджи-Мурат» – это повесть глубочайшего отчаяния, глубочайшего одиночества. Вот это, пожалуй, и делает ее такой актуальной и сегодня.

Понимаете, сегодня мы все в заложниках. Сегодня скомпрометированы все ценности, и невозможно быть ни на чьей стороне, чтобы не солгать себе, чтобы не преступить человеческого в себе. Это трагедия настоящая. Положим, вам ближе консервативный или либеральный лагерь. Но вы понимаете, что и там, и там вы будете лгать, лгать себе. Потому что вас волнуют более сложные, более глубокие противоречия, нежели какие-то поверхностные дрязги взаимно обусловленных вещей. И тогда вам остается выход Хаджи-Мурата – одиночество, витальность, художественная и жизненная сила, и полнота всех эмоций, потому что Хаджи-Мурат каждую секунду с невероятной полнотой чувствует жизнь. Там есть еще такой солдатик Авдеев ,такая версия Платона Каратаева. Он, как и Каратаев, пошел вместо брата женатого, а он, этот Авдеев, недавно совсем женился. И он гибнет.

Но дело в том, что Авдеев – это каратаевщина. В нем этой животной силы, которая есть в «Хаджи-Мурате». Да, ничего не поделаешь, приходится быть одиноким зверем, одиноким цветком, если угодно. Увидимся через неделю. Пока!



Загрузка комментариев...

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире