'Вопросы к интервью
10 августа 2018
Z Один Все выпуски

Время выхода в эфир: 10 августа 2018, 00:09

Д. Быков Доброй ночи, дорогие друзья. С вами в студии совершенно один, не считая звукорежиссера, Дмитрий Быков. Мы сегодня о многом должны поговорить. Много тем, но, конечно, самое мучительное – это история с Павликовой, которую не отпустили после суда и продлили ей пребывание под стражей до 13 сентября. Эта история поражает меня во многих отношениях. Во-первых, организация «Новое величие» создана была, инспирирована теми же самыми органами, которые ее раскрыли и сажали. Во-вторых, эти люди ничего не успели сделать, только вели разговоры, еще более невинные, чем в сталинские времена всякие детские и подростковые организации, которые ратовали за возвращение к подлинному ленинизму. В-третьих, совершенно очевидно, что сбежать никуда Павликова не может, вообще, она абсолютный ботаник. Надеюсь, ничего оскорбительного в этом нет, в конце концов, я сам по всем меркам был в школе ботаником. Ее считают ни в чем не повинной даже надзиратели, как писала «Новая газета», «даже тюрьма по ней плачет». Вдобавок она тяжело заболела. И с Дубовик та же ситуация. Значит, ей 19, Павликовой 18.

Мне эта ситуация представляется каким-то демонстративным, совершенно целенаправленным глумлением. Не над ними, не над их жертвами, не над их семьями, а над всеми протестующими, над всеми наблюдателями. Нам дают понять: нам все можно. Вот что мы захотим, то и будет. Возьмем девочку, которая, действительно, лепила каких-то пластилиновых пони, ходила на какие-то невинные, совершенно разрешенные митинги, занималась какими-то совершенно отвлеченными разговорами. Возьмем и будем пытать. И будем терзать. И ничего не сделаете. А задерживать будем, арестовывать будем дома, и орать на нее и на родных. А надо будет – ногами будем пинать, а надо будет – повесим публично на площади. И ничего вы не сделаете. Понимаете, вот это такое, то, что называют выученной беспомощностью. Нас очень хорошо учат этой беспомощности.

Примерно та же ситуация с Олегом Сенцовым, которому инкриминируют главным образом замыслы, потому что действия найти просто не могут. А постановочная фотография, где рюкзак якобы со взрывчаткой, так там вообще на ней не Сенцов. Но бог с ним, это все долгие споры о доказательствах. Тут ситуация с публичным глумлением, недопусканием священника, разговоры о том, что в медицинской помощи ни он, ни Павликова, ни Дубовик не нуждаются. Это все делается только для того, чтобы внушить: никаких правил нет. Никаких причин, обоснований, методик – нет. Есть конкретное, голое желание – показать, что мы все можем. А вы – дрисня, понимаете, есть такое словцо у любителей этого жанра, у городских бандитов. «Вы будете утираться». Это я, собственно, цитирую Василия Павловича Аксенова, роман «Ожог». Там, пожалуй, точнее всего сказано о чекистской психологии.

Я боюсь, что мы даем основания так о себе говорить. И мы не жертвы этого дела, по крайней мере пока. Мы – соучастники, вот в чем проблема. Мы – соучастники. Это мы все вместе глумимся над Аней Павликовой, это мы все спокойно наблюдаем, как умирает Сенцов. Что-то я самосожжений не наблюдаю и даже сам их не совершаю. Ну а раз так – мы соучастники. Просто наивно думать, что не будет никогда суда. Если вы не верите в суд Господень, то есть суд потомков, суд истории, и мы соучастники на нем. И совершенно незачем здесь впадать в истерику и кричать: «А я ничего не делал, я честно на своем месте выполнял свои обязанности». Закончилось то время, когда можно честно на своем месте выполнять свои обязанности. Пришло время сейчас уже или, в буквальном смысле со-ответствовать с этой государственной системой, либо переходить к совершенно конкретным, осмысленным протестам. Все, кто не протестует, они, к сожалению, подписываются.

Меня очень многие спрашивают: «А как вы к этому относитесь?» А как можно к этому относиться? Когда на твоих глазах пытают ребенка. Как можно к этому относиться? Крепче обнимать своего и запрещать ему на улицу выходить? Так они дома его достанут. Понимаете, для них что ребенок, что мать, что старуха, что старик, – это их совершенно не волнует. Кто «они»? «Они» – это силовые структуры этой империи. И для них совершенно не проблема сделать все. Скажут – будут насиловать на глазах, скажут – будут сжигать на площадях. И ничего вы не сделаете, и ничего вы не скажете. С вами так можно. Запомните это, ничего другого с вами нельзя. Вы это заслужили, вы этого заслуживаете. По большому счету, вы ничего другого не заслуживаете.

Ну а теперь перейдем к текущим новостям. Что касается заявок на лекции, хотим много на этот раз. Некоторые из них я, наверное, попытаюсь как-то исполнить, «по дороге», по ходу. Очень много просьб поговорить о Войновиче. Наверное, в свой час. Может быть, на исходе первого часа передачи.

«Дмитрий Львович, у меня есть знакомая – молодая красивая девушка, живет за границей. Читает Улицкую, на дух не переносит российское телевидение. Но при этом «Эхо Москвы» считает гадюшником, пиндосов – козлами, Путина – отличным президентом. Как и откуда берутся такие непостижимые, невообразимые продукты, как поменять ей мнение?»

Менять ей мнение не надо, или жизнь его поменяет, или она так и умрет с этим мнением. А во-вторых, понимаете, не надо сбрасывать со счетов травму эмиграции. Вы упомянули, что она живет за границей. Огромное число людей, живущих за границей, на самом деле ненавидят эту заграницу, страстно ностальгируют по родине. Даже если она там, на родине, прожила меньшую часть жизни – ваша героиня, – все равно у нее есть ощущение, что она здесь чужая, что ее не понимают, что ей уделяют недостаточно внимания. Ну это такая трагедия обычная эмигрантская. И потом, если вас не удивляет количество людей в России, для которых пиндосы козлы, то почему вы удивляетесь такому огромному количеству людей за границей, которые так думают? Америка – сильное государство, которое тоже не особо церемонится в продавливании своих целей, и оно, как правило, как все большие серьезные силы, не мелкие хулиганы, а просто серьезные, большие, мировые игроки, – вызывает, конечно, какое-то раздражение, естественно. Понимаете, когда я вызываю раздражение у некоторых графоманов, меня это тоже радует. Это значит, что я как-то корректирую их самооценку. Поэтому на месте американцев я бы с радостью принимал скептическое отношение некоторых людей. Во всяком случае, лузеров.

«У меня к вам вопрос – это от Гены Добрышина, большого постоянного друга программы – о праве слабых на протест, шире о праве на публичное выражение альтернативных точек зрения. В современной России с этим напряг. Уже и одиночные пикеты мешают власти, желающей полного и безоговорочного одобрения всех ее проектов. На условном Западе другой извод той же проблемы: и агрессивное меньшинство раз за разом навязывает молчаливому меньшинству свои идеи и ценности. Примеров не счесть. По-моему, и то, и другое плохо».

Видите ли, Гена. И человек, который бросает окурок мимо урны, безусловно, преступник, и маньяк, который публично насилует ребенка, преступник. И тот, и другой преступают закон и нормы общественной морали. Но меньшинства, которые вам так не нравятся, например, ЛГБТ-сообщества, или феминистки, или те, кто травят замечательного актера Кевина Спейси, – все-таки это преступники не того масштаба, как люди, которые занимаются похищением детей, например, или пытками. Мы прочли довольно много в этом году о пытках. Есть разница. Понимаете, есть разница в уровне этих преступлений. И хотя может быть, я оскорблю ваше тонкое юридическое чувство, но я вам скажу, что ваше сравнение неуместно. Я понимаю, как вас достали феминистки, ЛГБТ, а некоторых евреи очень раздражают. Их тоже, знаете, очень мало, а они диктуют и говорят, что «зато среди Нобелевских лауреатов их много». Но диктатура меньшинств, или диктатура либералов, на которую многие ссылаются как предлог для пыток, – это, все-таки, не предлог для них, хочу вам сказать. За это пытать не следует. И больше вам скажу.

Меня тоже очень раздражает в американской профессуре, например, левачество, в западном кино – фарисейство, лицемерие, всего этого очень много. Это отвратительно, я вам больше скажу, это – омерзительно. Но по сравнению с теми, кто пытает детей, это никак. Это неинтересно. Поэтому на этот раз, Гена, ваш вопрос настолько мимо кассы, что непонятно, почему вы задаете его мне. Вы его задайте кому-нибудь, кто реально страдает от гомосексуализма, от евреев, от меньшинств. А мне это настолько по барабану, знаете…

«Насколько я понял, к старику Шпенглеру вы относитесь весьма скептически». Не совсем. Я скептически отношусь к фашизму, к которому в конце концов скатился Шпенглер. А к Шпенглеру самому я отношусь просто как к очень многословному болтуну из числах тех, кто в начале века проклинали цивилизацию. Ну они допроклинались. «Но разве мы не наблюдаем многие процессы, им описанные?» Нет, не наблюдаем, Алексей. Вот «полное угасание завоевательного потенциала, замена бремени белого человека на политкорректность»?

Видите, я никогда, в отличие от Юлии Латыниной, которую очень люблю, но с которой я мало в чем не совпадаю, я никогда не восхищался завоевательным потенциалом белого человека. Для меня суть христианства не в экспансии и не в завоеваниях. И если уж говорить о фаустианских каких-то устремлениях, то это тяга к познанию, а вовсе не завоеванию. И я вижу здесь большую разницу. Что касается «бремени белого человека». Мне кажется, что если оно угасает, то, может быть, это и к лучшему. Потому что все время противопоставлять агрессии религии, например, ислама слабеющее христианство, – значит, просто не понимать христианство. Христианство завоевывает мир иначе, иными способами. Никакой религиозной розни, конечно, я не проповедую. Мне вообще очень надоело оглядываться постоянно на доносчиков. Донесите уже на меня, успокойтесь. Я вам вреден, поймите это, напишите.

Я не агрессивен, просто доносы надоели. Поэтому методы христианства отличаются очень сильно. Методы христианства заключаются примерно в том, о чем когда-то сказал Папа Римский. Помните, когда Сталин спросил: «А сколько дивизий у Папы Римского?» На что Папа Римский ответил: «С моими дивизиями Иосиф встретится на небесах. Раб божий Иосиф встретится на небесах». Христианство, безусловно, завоевывает мир, но не такими методами, которых принято сегодня бояться, которые принято сегодня рекламировать. Оно вовсе не силой покоряет человечество. И поэтому говорить о затухании пассионарности, о чем у нас говорил Гумилев, – это просто, значит, понимать под пассионарностью дикость, и любоваться этой дикостью. Очень много откровенного любования этой дикостью мы найдем у честного Блока в стихотворении «Скифы», которое было поднято на щит евразийцами. Ведь Гумилев, и евразийцы, и все они были шпенглерианцами такими стихийными. Иногда стихийными, иногда искренними, иногда последовательными.

«Падение авторитета католической церкви с одной стороны и вера в науку с другой, как следствие, рост мракобесия и фундаментализма». Мы наблюдаем это, но Шпенглер как раз об этом не говорил. Как раз для Шпенглера авторитет науки, и рост авторитета науки – это свидетельство затухания цивилизации, потому что для него важнее науки вера. А что касается падение авторитета католичества – ну сходите вы на любое выступление Папы Римского, или почитайте, проследите за тиражами его выступлений. Вы не увидите никакого падения. Кроме тог, не могут два эти процесса, о которых вы говорите, и которые вас явно тревожат, спать не можете от них, – не могут эти два процесса идти одновременно: рост мракобесия, фундаментализма, падение авторитета науки и при этом же падение католичества. Вы уже определитесь с тем ,чего бояться.

На самом деле, к сожалению, определенный этап ретардации, перестроения, замедления, определенный этап реакции на прогресс всегда после сильных скачков прогресса в любой стране, в любое время имеет место. Ну давайте в конце концов вспомним реакцию на модерн. Ведь модерн действительно сильно напугал ретроградов всех мастей, поэтому случилась Первая мировая война, такая попытка затормозить человечество. Человечество, которое так надеялось на космополитические тренды, на то, что оно станет единым человеческим общежитием. Человечество, которое уже почти уверовало в интернационализм. Оно оказалось вновь безнадежно разобщено самым страшным тормозом – национальным, национализмом. И пресловутая пассионарность на некоторое время взяла верх, вернулся фашизм, а это уж такая пассионарность – куда дальше?

Поэтому период ретардации, период замедления, даже, если угодно, вспышка фундаментализма, – это естественная реакция на модерн. XX век, во всяком случае, во второй своей половине, явил человечеству грандиозные, фундаментальные прорывы в любой науке, от биологии до химии, от физики до филологии. И все это, естественно, вызвало сейчас вот такую временную печальную реакцию ретроградов всего мира и многочисленных идиотов, которые настаивают на том, что их уж очень достали всевозможные меньшинства. Они опять хотят ощутить себя интеллектуальным меньшинством. Зачем, почему? Это, конечно, нехорошо. Не следует говорить о том, что это надолго. Не следует … Вопросы всякие приходят, извините, приходится отвлекаться.

Д.Быков: Нам дают понять: нам все можно. Вот что мы захотим, то и будет

Не следует говорить, что это долгий и серьезный процесс. Это, как и всякая ретардация, как и нынешняя ситуация в России, – это такая временная месть Юлиана Отступника. Но это никаким образом не означает, что Европа дряхлеет. Дай бог многим так одряхлеть и так ослабеть, как Европа. Потому что как раз цивилизованность, как раз милосердие – это не падение. Это не отступление, это следующая стадия развития, вот и все.

«Хотелось бы поставить вопрос, – здрасьте, Илья, – который был уже адресован Улицкой на вашем литературном вечере. Можно ли простить измену, и нужно ли? Сейчас измене не придается уже такое значение, как раньше. Чернышевский впервые указал, что явление – источник [нрзб]».

Чернышевский говорил о другом. Чернышевский говорил о том, что пока не будет сломана в России патриархальная семья, не будет в ней и политической свободы. Я боюсь, что это довольно глубокая и верная мысль, потому что единовластие в семье, или рабство в семье, как это прямо называл Пушкин, имея в виду, что семья – это школа рабства для ребенка, в известной записке «О народном воспитании». Пока это рабство сохранится, говорить о свободе личности довольно смешно. Поэтому, по крайней мере, следует настаивать на свободе гендерных ролей. На том, что женщина – не рабыня, обслуживающая сексуальные интересы мужа, не домохозяйка, Kinder, Küche, и что там еще, то есть кухня и дети. И Церковь, Kirche. А женщина равноправная не по-феминистски, без мужефобских крайностей, но женщина – равноправный партнер. Следовательно, отношение к измене – видите, это не касается гендерных ролей. И отношение к измене касается человеческих отношений. Можно ли простить друга, который предал? Можно ли простить женщину, которая увлеклась?

У меня здесь отношение совершенно конкретное. Женщину, которая увлеклась, простить можно, потому что в человеческой природе увлекаться, и потому что самому мне, к сожалению, за 50 лет моей жизни, случалось изменять. Это в разных браках, в разных обстоятельствах. Ну не был я образцом морали. Поэтому я не беру на себя такой вот нравственный эгоизм. Измену женщине простить можно, а вот измену друга – простить нельзя. Я не прощаю, во всяком случае.

Случилось так, что очень многие люди, которым я в разное время помогал, не могут мне теперь простить этой помощи. Очень многие люди, которые и так меня терпели с трудом, воспользовались политическим предлогом, для того, чтобы громко со мной, публично размежеваться, осыпав меня разнообразной клеветой. Я не прощаю таких вещей. Они будут еще каяться, они будут еще переобуваться на ходу. Никакой реакции с моей стороны на это не последует. Я не собираюсь платить им той же монетой, я не собираюсь писать и рассказывать то, что я о них знаю, я не собираюсь сводить с ними счеты. Они умерли для меня. Вот это мои покойные друзья. А о мертвых, по-моему, говорить не нужно. Это разговоры в пользу мертвых, кому это нужно?

«Можно ли рассказать о стихотворении Мандельштама «Мастерица виноватых взоров…»? Андрей, это тема для лекции хорошей. Видите, у Мандельштама всегда важны претексты. То есть те тексты, из которых данное стихотворение вырастает. Для Мандельштама знание этих претекстов – естественная вещь, поэтому он и не ставит никаких сносок, избегает сознательных цитат. Стихотворение Мандельштама, которое Ахматова называла «Турчанкой» и, соответственно, лучшим стихотворением о любви XX века, – это, конечно, сильное преувеличение. Оно посвящено Марии Сергеевне Петровых, и имеет совершенно конкретные литературные корни. Их два: это стихотворение Гумилева «Константинополь». Мандельштам постоянно находился с Гумилевым в довольно напряженном внутреннем контакте. И стихотворение Блока «Королевна», которое, помните, там:

Не было и нет во всей подлунной

Белоснежней плеч.

Голос нежный, голос многострунный,

Льстивая, смеющаяся речь.

Сейчас я найду его, кстати. Просто там рифма «плечь-речь» у Мандельштама даже сохранилась, и она непосредственным образом указывает на это происхождение. Стихотворение Гумилева – это претекст тематический, отсылающий к совершенно конкретному обычаю, варварскому: бросанию изменившей жены, вместе с любовником, в воды пролива. Помните это стихотворение «Константинополь», оно довольно знаменито:

Сегодня ночью во мрак [на дно] залива
Швырнут неверную жену,
Жену, что слишком была красива
И походила на луну.
Она любила свои мечтанья,
Беседку в чаще камыша,
Старух гадальщиц, и их гадания,
И все, что не любил паша.
Вот там младшая сестра мечтает о такой же участи.
– Так много, много в глухих заливах
Лежит любовников других,
Сплетенных, томных и молчаливых…
Какое счастье быть средь них!

Вот это, так сказать, претекст теоретический, тематический, потому что там Гумилев присутствует безусловно. И «я с тобой в глухой мешок зашьюсь», и «за тебя кривой воды напьюсь», «кривой» – это тоже аллюзия к кривому ятагану. Понятно совершенно, что здесь типичное мандельштамовское опускание звеньев. Но тема – «я с тобой в глухой мешок зашьюсь» – восходит к понятному чувству вины, измена. Петровых там склоняется к измене мужу, и так далее.

А что касается размера, так сказать, «семантического ореола метра», то здесь понятный совершенно отсыл к блоковскому, по-моему, гениальному стихотворению «Королевна».

Не было и нет во всей подлунной
Белоснежней плеч.
Голос нежный, голос многострунный,
Льстивая, смеющаяся речь.
Сравним, пожалуйста, там:
Мастерица виноватых взоров,
Маленьких держательница плеч!
[Усмирен мужской опасный норов,]
Не звучит утопленница-речь.

Там абсолютно точная отсылка, которую удивительно, как до сих пор не заметили. Об этом я ни у кого не встречал текстов.

Проблема в том, что вообще интертекстуальные связи Блока и Мандельштама недостаточно отслежены. Да и вообще, у нас плохо, на мой взгляд, знают Блока. Блок был лучшим русским поэтом XX века, его никто не перепрыгнул. И поэтому для меня как-то корни, связи всей так называемой «знаменитой четверки» – Мандельштам, Пастернак, Ахматова, Цветаева – да и Заболоцкого, да и Окуджава, да и Чухонцева, – всех больших русских поэтов XX века, даже Бродского, который от этого открещивался, а уж Лосева так точно, – корни их всех в Блоке. Блок двинул поэтическое искусство, вот именно Ars Poetica, в чистом смысле, Блок двинул его дальше всех в XX веке. Он был совершенно виртуозным поэтом и очень откровенным мыслителем. Неглубоким, он и не претендовал на то, чтобы быть глубоким, – он был замечательным выразителем общих настроений. Большего от поэта и не требуется. Вот это классический транслятор, идеальный.

Мандельштам очень многому у него научился. Конечно, взаимного влияния там быть не могло, потому что Блок отзывался о Мандельштаме в лучшем случае снисходительно. Помните, там, «постепенно привыкает, жидочек прячется, виден артист», но сам он повлиял колоссально. Иной вопрос, что Мандельштам прячет эти влияния, или, во всяком случае, не оставляет их снаружи. Вот стихотворение «Мастерица виноватых взоров…» растет из этих двух источников, как мне кажется.

«В книге «Булат Окуджава», анализируя его «Молитву», вы пишете, что у него любовь выправляет изначальную кривизну мироустройства и вспоминаете предсмертное предостережение Каверина: «Береги счастье, оно выпрямляет жизнь». Какой смысл вы вкладываете в эту фразу Каверина, о чем предупреждает старик внука – там его Платон, по-моему, зовут этого деда, – благополучии, которое на дает счастье, или такой божественной поэтической любви?»

Наташа, старик имеет в виду в повести, безусловно, благополучие. Он же, понимаете.. Почему я так люблю «Летящий почерк»? Это вещь непростая. Дима и Марина, у которых, казалось бы, такие идиллические прекрасные отношения, и к тому же Марина сирота, у нее жизнь не сладкая. Дима тоже мучительно живет, растет без отца. И вот они нашли друг друга. И там, помните, замечательная фраза: «Оказалось, что душами можно обмениваться, как подарками». У них все хорошо, но вы все время чувствуете какое-то смутное неблагополучие в их отношениях. Уж больно все хорошо!

А вот у деда, у старика, который две недели пробыл со своей возлюбленной, потом 40, 50 лет разговаривал с ней мысленно, а потом увиделся с ней, когда она была старухой, а потом увиделся с ней, когда она была старухой, – он прожил идеальную, счастливую жизнь. Так ему кажется. И на фоне этой жизни, которая у этих двоих, казалось бы, он лох, лузер, казалось бы, он несчастен, но начинаешь понимать, что несчастны они. Потому что они советские положительные герои, понимаете, у них все хорошо, как у вторых советских положительных героев. У них все хорошо, только у них нет третьего измерения, только они не отбрасывают тени. И Каверин написал эту вещь, рассчитываясь с его реалистическим прошлым. Потому что он всю жизнь был сказочником, он не любил реалистической прозы, а в конце свел с ней счеты. Услышимся через три минуты.

[РЕКЛАМА]

Д. Быков Продолжаем разговор. Очень много вопросов интересных на почте и предложений по лекциям. Одно из них – Франсуа Вийон. Видите, вы правильно скорректировали свое же предложение. Я не могу говорить о Вийоне, я не специалист по французской, тем более по старофранцузской литературе, но поговорить об образе Вийона в мировой литературе, пожалуй, я могу. Даже знаю почему. Женя Басовская, которая когда-то была моим преподавателем в Школе юного журналиста, а потом председателем нашего НСО, научного студенческого общества, на журфаке. Она – дочь знаменитого историка Натальи Басовской, как вы знаете, и она переняла у нее практику такой педагогики через суды, через драму. Это очень важный элемент обучения – устраивать суды над историческими персонажами. Вот у нас на первом курсе был суд над Франсуа Вийоном. Я очень хорошо это запомнил, потому что мы массу всяких книжек по этому поводу прочли: и Шепетяна, и Эдлиса. Для меня, конечно, «Франсуа Вийон» и «Девушка Франсуа Вийона» – дилогия исторических поэм Антокольского – это было мое настольное чтение в отрочестве. Я «Франсуа Вийона» Антоколькского, не поверите, знаю наизусть. А это, все-таки, худо-бедно 5 листов, вместе с «Девушкой».

Я многие оттуда куски, может, и не воспроизведу дословно, но я мечтал быть режиссером только для того, чтобы это поставить. И на этом Антокольский стал моим любимым поэтом. Вот эти дороги средневековой Франции вспоминались мне в сельской России в разных местах и в разные времена. Я вот этой матрицей отравлен. Поэтому, может быть, поговорим об этом. Я думаю, что именно преломление образа Вийона, разнообразное, оно отличает в литературе новаторов от консерваторов. Потому что для одних Вийон – грешник, а для других он – святой. А для третьих, самых противных, его святость является как бы зеркалом его греховности, что, по-моему, отдает таким имморализмом Серебряного века. Я все-таки иначе смотрю на это. Мне кажется, что воровские подвиги Вийона, как и алкогольные подвиги, и прочее гусарство Пушкина, очень сильно автором преувеличены и мифологизированы. Самое точное, что написано о Вийоне – это статья Мандельштама. Но об этом мы можем поговорить в лекции, если не появится более интересных предложений.

«Мы много спорим о дамских образах у Стругацких. Почему у гениев АБС нет главных героев в дамском образе?» Видите ли, Стругацкие вообще – довольно такая мачистская литература, мужчинская, киплинговская. И, конечно, в фантастике тех времен, в фантастике прежде всего героической, как раз в фантастике времен экспансии человечества на другие планеты, мужчины брали на себя наиболее тяжелые нагрузки. Представьте себе рядом с Горбовским женщину. Тем не менее, женщины у Стругацких есть. Как минимум в трех текстах одна и та же героиня, которая везде играет роль определяющую: это Майя Глумова. Прежде всего – в «Малыше», где она первая догадалась о том, что с Малышом не может быть контакта, что он другое существо.

Это очень страшная повесть – «Малыш». Я помню, мы с Кириллом Мошковым ее обсуждали. Мошков – ныне известный джазовый, вообще музыкальный критик. Он говорил, что «Малыш» – это поэма. Поэма-то поэма. Но это, пожалуй, еще более горькая, чем у Лема в финале «Фиаско», догадка о невозможности взаимопонимания. О невозможности выстроить диалог с собственным ребенком. Я не хочу тут впадать в исповедальность, но все-таки, у меня сыну послезавтра 20 лет. И он, безусловно, один из моих лучших товарищей. Андрюха, я понимаю, что заранее не поздравляют, но тем не менее, будь в курсе. Я помню, старик, я готовлюсь. Но при этом я прекрасно понимаю, насколько он другой. Он меня понимает в каких-то тончайших, точнейших вещах. Но это страшный, иррациональный ужас перед тем: да, это твой сын, но он совершенно, все-таки, другой человек. И ты свои представления ему не вложишь. Да, это так. И в «Малыше» первой это понимает Майя Тойвовна Глумова. Отсюда мораль: Майя Глумова вообще по иррациональной своей женской природе, ближе к хаосу и лучше с этим хаосом уживается. Она понимает Льва Абалкина, она понимает своего сына Тойво Глумова, который другой человек. Вот Ася, жена Тойво, она его совсем не понимает. И помните, там в замечательной сцене реконструкции, когда Каммерер пытается выстроить их последний диалог с Асей, Тойво с бесконечной снисходительностью (на самом деле, уже с бесконечной удаленностью от нее) говорит: «Милая ты, и мир твой милый».

Д.Быков: Поколение, выросшее при Сталине, в эпоху террора, было блистательное поколение

Это потому, что у нее все хорошо. Это как плоский мир Марины и Димы в «Летящем почерке». Она нормальная. А вот Майя Тойвовна – ближе к хаосу. И она понимает, и принимает этот хаос. Нормативный мир, в известной степени, женщине чужд. Он ей навязан. И именно поэтому, скажем, в «Далекой радуге», Роберта только Таня и понимает. Потому что Роберт – тоже иррациональное существо. Для него не существует морали, нет законов, а есть любовь, и эту любовь надо спасать. И она его, в конце концов, хочется надеяться, простила.

Майя Глумова – очень важный герой у Стругацких. И еще, понимаете, есть одна очень важная черта, которую Стругацкие иррационально чувствовали. Это большая могла быть тема, тоже, для лекции – «Женщина у Стругацких». Вот Диана, в «Гадких лебедях». Когда она уходит с мокрецами, с детьми. Понимаете, она ненавидит этот мир. Потому что это мир разврата и алкоголя, в этом мире ей приходится работать, по сути дела, дорогой проституткой, приходится обслуживать чудовищ. Для нее Банев – свет в окошке, и то, знаете, Банев не пряник. Она хочет уничтожения этого мира, она имеет на это право. И почуяв разрушительную, спасительную новизну, она встает на ее сторону. А Банев не может этого сделать. Банев говорит: «Все это очень хорошо, только вот что: не забыть бы мне вернуться». Не забыть бы мне из этого рая, где я вижу Диану счастливую, понимаете, не забыть бы мне из этого чудного нового мира вернуться назад в мой ад. Потому что это мой ад.

Для Стругацких эта тема, эта эмоция, сказал бы я, вообще очень болезненна. Они же военные писатели, и в этом смысле, наверное, самой откровенной вещью, которую многие считают неудачей, и они сами ее недолюбливали, – это «Парень из преисподней». «Парень из преисподней» важен, во-первых, как важный аргумент в спорах об эмбрионах. Судьба Корнея Яшмаа, одного из товарищей Льва Абалкина по несчастью, доказывает, что если этим людям не ломать жизнь, то все у них было бы нормально. Это важный аргумент в «Жуке в муравейнике». Я легко отсылаю к разным текстам Стругацких, потому что в их вселенной продолжаю жить. Конечно, я не знаток, я не из группы «Людены», но для меня эта система текстов жива, актуальна и дышит.

Но помимо этого, в «Парне из преисподней» есть еще важнейшая эмоция, которая Стругацких очень связывала с кровавым, страшным советским проектом. Они все про него понимали, но они понимали, что они плоть от плоти его. И поэтому они не могли до конца от него отречься. И поэтому когда Гаев в финале «Парня из преисподней» оказывается на своей страшной планете, где все так ужасно… «Дома! – думал он. – Дома!». Понимаете, толкает эту машину и думает: «Господи, какое счастье, я в родном аду». Вот этот образ родного ада для Стругацких очень важен. А Диана делает выбор в пользу рая. Потому что у Дианы нет этого ощущения долга, и, может, еще и потому, что она ближе, действительно, к хаосу: она радостно приветствует катастрофу. Ей нравится, когда дождь смывает этот город, и Банев думает: «Я видел разную Диану, но впервые я вижу Диану счастливую». Да и Дианой зовут ее не просто так.

«Перечитал старый рассказ Логинова «Миракль рядового дня». Почему там все кончилось именно трагически, и могло ли кончиться иначе?» Я не помню этот рассказ, и, видимо, его не читал. Наверное, надо его прочитать, потому что Логинов – крупный писатель. Во всяком случае, «Многорукий бог далайна» – это шедевр. И я считаю, что бы он ни писал, он пишет блестяще. Теперь спасибо за наводку.

Отношение к лирике Бориса Рыжего рассказывал множество раз, отсылаю вас к подробной статье о нем, моей же.

«Видели ли вы экранизацию «Золотого Храма» Мисимы?» Экранизацию не видел, роман очень люблю. Считаю его лучшим текстом из всего Мисимы, что я читал. Я читал шесть романов, а кое-что даже по-английски, потому что не все есть по-русски. Не люблю, в общем, этого писателя, но «Золотой Храм» люблю очень.

«Почему сейчас нет в мире писателей наподобие Жюля Верна? Хочется уютных, жизнеутверждающих романов». Ну как же, их полно. Самые уютные и жизнеутверждающие романы – это романы Дэна Брауна. Это такой, если угодно, современный Жюль Верн с его рационализмом, с его познавательной информацией, упакованной в приключенческие тексты. Этого добра полно, и Дэн Браун из них только самый знаменитый. Их очень много. Самый прямой продолжатель Жюль Верна, по-моему, выдающийся поляк Шклярский, автор цикла о Томеке. Очень много всего жюльверновского в романе Пинчона «Against the Day», пафоса жюльверновского такого, освоения мира. Кстати, и в «V» довольно много, парадоксально.

Вот это интересная мысль: как Жюль Верн преломлен у Пинчона в «V». Я думаю, пинчоноиты могли бы много об этом порассказать. Но, в принципе, детских познавательных книжек море. Леша, если вы еще не читали Шклярского – это в основном мое поколение читало, – то прочтите и найдете массу интересного. Да и потом, я думаю, что и сам Жюль Верн далеко не весь вами прочитан. И вы вполне успеете еще и насладиться им.

«Нужно ли школьникам читать критику и рецензии профессионалов, прежде чем писать сочинение на литературную тему?» Желательно. Это создает контекст. Вот Лев Аннинский считает, что писать о книге надо так, как будто ты первый, кто о ней пишет. Это позволило ему очень своеобразно о «Как закалялась сталь». Читаешь эту книгу и поражаешься: один и тот же роман вы читали? Он сумел свежим взглядом его написать. И, кстати, легализации Аннинского-критика, который до этого был всегда таким анфан-терриблем, это очень способствовало. Эта книга вызвала дикий хай, с другой – почти официальное признание. И вошла в школьную программу в 80-ые годы. «Как закалялась сталь» он сумел прочесть так, как будто до него этот роман вообще никто в руки не брал.

Но я думаю, что сегодня воспринимать советскую классику, и тем более, классику, скажем 60-70-ых годов XIX века без критической рецепции нельзя. Ну что вы будете писать о «Накануне», не прочитав «Когда же придет настоящий день?» Писарева [Добролюбова]. Что вы напишете про «История одного города», не прочитав «Цветы невинного юмора» Писарева. Вообще, Добролюбова надо читать. Что вы напишете про «Грозу», не прочитавшие «Луч света…» и не прочитавшие писаревский ответ, а именно «Мотивы русской драмы». Добролюбова надо читать уже и потому… Ну, кстати, «Когда же придет настоящий день?» добролюбовский – это же причина его ссоры с Тургеневым, причина ухода Тургенева из «Современника», уже поэтому надо знать эту историю. «Бей в барабан и не бойся» – помните знаменитый этот эпиграф?

«Накануне» ведь не про то. Тургенев обиделся не на то, что его роману приписали якобы революционный смысл. И не струсил он вовсе. Тургенев обиделся на то, что роман про другое, что романа не поняли. Вот в этом была, так сказать, его глубочайшая личная обида.

Что касается критической рецепции 20-30-ых годов XX века, то, Леша, положа ногу на ногу, критические баталии 20-х и 30-х годов едва ли не интереснее литературы. Ну что мы там сейчас помним из прозы 20-х? Там не на чем взгляду отдохнуть, а критические схватки – Полонский против ЛЕФа, «перевальцы» против РАППа, и так далее. В этом есть определенный смысл и до сих пор. Во всяком случае, это репетиция многих сегодняшних склок.

«Какой-то вы сегодня злой». Да будешь тут добрым, понимаете… Да, я сегодня злой, наверное. А я думаю, что и хватит уже доброты, ведь моя злость направлена не на вас, дорогие слушатели, а она направлена на ситуацию, в которой мы все приравнены… не скажу даже, к чему. К свалке.

«В чем феномен Распутина? Какой у него литературный прототип?» Вот здесь сложно, понимаете? Я понимаю, что в вопросе описка, не протеже, конечно, а именно прототип. Феномен Распутина в том, что он – сугубо городской человек, который написал лучшую деревенскую прозу 80-х годов. И его городское образование, и его городская школа, сама городская техника его письма, очень, кстати, филигранная, очень сложная, – она и позволила написать ему деревенскую прозу. Потому что о деревенщиках говорят обычно: народные здоровые корни, исконность-посконность, и прочее. Большинство деревенщиков были людьми городской культуры. И как раз драму этого раздвоения лучше всех выразил Шукшин. И Федор Абрамов, автор великой деревенской прозы. Я ее не считаю великой, но многие считают. Он был, между прочим, доцентом, литературным критиком и литературоведом. Корни здесь не так важны. Важно то, что люди писали о деревне без примитивизма, без контркультурной, без антикультурной направленности. Это очень культурная проза.

И пока у Распутина была эта внутренняя культура, и пока он не впал в свои абсолютно антикультурные и иногда прямо людоедские идеи поздние, когда он не начал призывать к расправам, – он был гением. А когда он впал в почвенническую идею, когда он возненавидел модерн и город и проклял многих собратьев по перу, таких, как Евтушенко, который был его другом, – вот тут случился сбой и художественный. Мне кажется, что Распутин – один из многих условных деревенщиков, кто сохранил талант. Вот Белов его не сохранил. А поздний Распутин иногда выдавал шедевры. Например, «Нежданно-негаданно» – великий рассказ. «Сеня едет» – гениальное произведение. «Новая профессия» – удивительный пример Распутина-сатирика. Там инженер, потерявший работу в 90-ые, устраивается аниматором, тамадой. И это жестокая, насмешливая вещь, сильно написанная. Даже «Мать Ивана, дочь Ивана» произведение недурное. Хотя оно отравлено, конечно, идеей, и там масса заданности, но есть и там… во всяком случае, финальный эпизод, когда она идет через картофельное поле, где жгут ботву, – это написано медвежьей силой. Там совершенно мощные есть куски. Нет, он крупный писатель, все-таки.

Это пример человека, съеденного ложной идеей. Я боюсь, и у Солженицына были выдающиеся художественные задатки, и гениальные прозаические тексты, в частности, «Раковый корпус». Он был равен как-то своему врагу по масштабу, когда он выходил против смерти, он был сильнее, чем против государства. Но заданность съедает художника, и вот здесь, мне кажется, проблема.

Кому наследует Распутин, мне сказать очень трудно, но я парадоксальную вещь скажу: Гаршину. Гаршин тоже был человеком такой же болезненной, ранимой, обнаженной души, такой же чувствительности. И Распутин, как художник, он и прожил столько же, сколько и Гаршин. Потому что после творческого кризиса, это было, в сущности, доживание. До 37 лет он был гениальным писателем. После «Прощания с Матерой» наступил кризис, о котором Шкловский, крупнейший литературовед, сказал: «Это большая драма для нашей литературы: Распутин на распутье». И вот после этого появилось несколько неплохих рассказов, но они не идут в сравнение ни с «Живи и помни», ни с потрясающими «Деньгами для Марии», ни с «Последним сроком», ни с «Прощанием с Матерой».

«Прощание с Матерой» – это текст такой мощи, что рядом с ним можно поставить, наверное, только гаршинские страшные повести. Вот это очень интересная мысль: Распутин и Гаршин. Потому что биографического сходства между ними нет. Но, понимаете, мне кажется, Гаршин был тоже подвержен этой опасности. Если бы он не покончил с собой в припадке депрессии, он имел бы соблазн поддаться на какую-то идею, и эта идея его бы успокоила. Ведь когда человек так болезненно, так мучительно воспринимает трагедию мира, ну как Леонид Андреев, например, – у него есть соблазн прислониться к большой идее. Идея вот несколько заглушает этот напор трагической, мучительной реальности. И Андреев прислонился. Андреев в 1915-1916 годах таким шовинистом, что мама не горюй. Это тончайший Андреев-то, автор «Красного смеха», стал, можно сказать, таким проповедником войны до победного конца. Бывает, человек прислоняется к идее.

Мне кажется, что Распутин был слишком тонким, слишком нервным, слишком больным, в лучшем смысле слова, слишком болеющим душой человеком, чтобы сохранить интеллектуальную и нравственную независимость. Он вынужден был подпасть под влияние идеи, а идея его съела. А вот Гаршин сохранился. Просто, понимаете, участь человека у Гаршина и Распутина похожа. Это участь глубоко трагедийная, и она сулит нам еще интересные сближения.

Так. Вот это что-то вы опять понесли, дорогой Штольц, какую-то такую ерунду, что я вас опять, с вашего позволения, проигнорирую, просто потому, что вы отравляете атмосферу сайта какими-то неудачными и странными шутками. Перестаньте что-то корчить из себя, напишите просто по-человечески, что вас мучает, и я сразу отвечу.

«Много лет читаю на сайте «Стихи.ру» Константина Кедрова, Вячеслава Куприянова. За редким исключением признанные поэты не жалуют этот сайт. А как вы относитесь к такому способу самовыражения сотен тысяч авторов?»

Д.Быков: Я никогда не восхищался завоевательным потенциалом белого человека

Таня, ну как я могу к этому относиться, ведь и Кедров, и Куприянов, и другие люди, которые, я уверен, не сами выкладываются на «Стихире», они легализованы и другим способом. У них есть книги, у них есть поэтические чтения. «Стихи.ру» – это такая грандиозная поэтическая свалка, где, может быть, попадаются и свои жемчужины и зерна, но там совершенно нет никаких институтов, которые позволяли бы эти зерна отделять от шлака. Поэтому у меня есть такое ощущение, сильное подозрение, что «Стихи.ру» годится для невзыскательного читателя. Если вы читатель взыскательный, но вы найдете, где почитать уже отсеянные тексты. С другой стороны, «Стихи.ру» бесценный материал для историков культуры и социологов. Потому что, как вы знаете, в стихах гения видно гения, а в стихах графомана видно эпоху. И наблюдать эпоху проще всего, через «Стихи.ру».

«Почему «Завтрак для чемпионов» – не постмодернистский роман? Ведь все признаки постмодерна там присутствуют: ирония, сарказм, развенчание ценностей, развенчание прогресса, игры с языком, смешение стилей. По-моему, постмодернизм чистой воды».

Пагано, дорогой, у вас о постмодерне какое-то странное представление. То есть не странное, а вот навязанное нам разными поставщиками литературных [нрзб]. Я бог знает в который раз повторяю: постмодерн – это не что иное, как трэшевое освоение модерна. Это освоение массовой культурой достижений высокой культуры. На самом деле, «Завтрак для чемпионов», безусловно, глумится над масскультом, но сам масскультом не является. Это роман абсолютно авангардистский, абсолютно модернистский, как и весь поздний Воннегут, и уж точно никакого снятия бинарных оппозиций там нет. А глумления над здравым смыслом, по-моему, тем более, совершенно.

«Хотелось бы задать вопрос о творчестве Леонида Андреева. Был ли он, на ваш взгляд, атеистом, отрицающим все, или верил в какие-то иррациональные силы?» Нет атеистов среди художников, Тимофей. Любой творец очень обижается, когда ему говорят, что его произведения пишет не он. Поэтому же он инстинктивно защищает бога, ибо творение свидетельствует о творце. Бог может быть, а может не быть, это вопрос, который касается личного темперамента, и как вам удобнее думать. По-моему, Бог совершенно очевидно есть. Но если вы думаете, что его нет, это никак не коррелирует с вашим самоощущением в творческом процессе. Пока вы пишете, он для вас есть. Потому что вы занимаетесь подражанием ему в этот момент. Вы занимаетесь его работой. И Господь это уважает. По крайней мере, не дает умереть, пока вы не написали главного.

Что касается Леонида Андреева, то, по-моему, религиозная направленность его творчества совершенно очевидна. Проблема в том, что, будучи человеком слишком нервным, он легко попадал под действие больших идей. Поговорим об этом через три минуты.

[НОВОСТИ]

Д. Быков Продолжаем разговор. Дикое количество интересных вопросов. На все, я, конечно, не успею ответить. Но я буду очень стараться. Я даже думаю, может быть, зачем лекция, если столько всего увлекательного. Но, может быть, придет какая-нибудь просьба, к которой я давно внутренне готов. Попробую поотвечать.

«Расскажите о сериале «Ольга Сергеевна». Понимаете, очень семидесятническое кино, я его очень люблю за это. Я же помню его первый показ. Я был ребенком, и меня спать укладывали, но я настаивал, и на моем праве его смотреть все-таки мне удалось настоять. У меня было ощущение как прикосновение к совершенно мистическому чему-то. Я вообще очень люблю Александра Прошкина. Я считаю его превосходным режиссером. Даже, может, какие-то его работы, например, «Инспектор Гулл» – они для меня на грани величия. Я помню, как они меня пугали в детстве. Действительно пугали по-настоящему, потому что он мастер создания атмосферы удивительной. «Ольга Сергеевна» – это пьеса Радзинского для его тогдашней, как я помню, жены, Татьяны Дорониной, и там ее дочь с Джигарханяном. Ничего там особенного нет. Обычная история, ну, может быть, первая в ряду таких историй о женщинах, сделавших себя, подобных героинь «Старых стен» Гурченко, «Москвы слезам не верит» Алентовой. Вот впервые появилась она у Дорониной, что для нее, казалось бы, совсем не органично. Там первая большая роль Константина Райкина, на мой взгляд, довольно гротескная, любопытная, как бы предсказывающая его будущие шедевры. Очень интересно там Кобзон поет песни на стихи Давида Самойлова, гениальные совершенно. Там звучит таривердиевский романс «Я зарастаю памятью, как летом зарастает пустошь». Вот чем этот сериал интересен.

В принципе, это довольно банальная любовная история о сильной женщине среди самых слабых мужчин. Там Плятт замечательный, ее научный руководитель. Такая типичная для 70-х годов. Но, как и во всякой великой истории, такой символической… Не великой, может быть, выдающейся, – в ней есть второе дно. Она как раз отбрасывает тень. В ней есть ощущение какой-то удивительной глубины. Время стало другим. В нем появились какие-то символистские обертона. Это, в сущности, уже Серебряный век, когда бытовая история рассказывается почти мистически. Я спросил как-то Прошкина об этом сериале, как он к нему сам относится. Он сказал: «Да ну, это чуть ли не первая моя работа, и я там очень много выделывался. То есть я там пытался соответствовать кино, которое мне нравилось, мне же нравился серьезный кинематограф. А я снимаю бытовой восьмисерийный мини-сериал. И я стараюсь быть интеллектуальнее».

Но это ему удалось, потому что в этой картине сгущенный воздух 70-х, в котором, понимаете, бродят какие-то тени, отражаются причудливые сущности. Воздух слоистый, болтаются какие-то совершенно непонятные концы историй. В общем, смещение оптики там есть. Именно несовершенная вещь – этот сериал – довольно претенциозный, он дух 70-х поймал. Вот если вы хотите понять, что это было за время – смотрите этот сериал.

«Есть понятие «поколение, рожденное в СССР», подразумевая поколение, рожденное при Брежневе. Но, по-моему, уже спокойно можно говорить о воспитанных при Путине. И по-моему, это потерянное поколение, потому что нынешний режим отравил вод на много вперед».

Да как вам сказать. Я так не думаю. Мне кажется, что поколение, выросшее при Сталине, в эпоху террора, было блистательное поколение. Я много раз об этом говорил. Я думал всегда об этом парадоксе. Почему страшное время террора породило гениальное поколение сверхлюдей – и Нагибина, Галича, Когана, многих погибших, героев «Июня», условно говоря. А поколение 70-х, таких интеллектуально свободных, породило такую, опять же, жидкую слякоть, которая и проворонила все завоевания свободы. Потому что важен, еще раз говорю, не вектор, а масштаб, важна цельность. Вот время Сталина было эстетически цельным – это была полноценная мерзость. Время Путина сейчас отковалось тоже в абсолютную эстетическую цельность, с 2014 года это уже беспросветный совершенно мрак. И в этом мраке отковываются совершенно выдающиеся личности, именно из духа противоречия. Понимаете, время вялое, дряблое, половинчатое отковывает половинчатых людей. А у нас в эстетической цельности нынешней вырастают люди настоящие. И я их много вижу, их будет еще больше.

«Не хотите ли вы проанализровать «Разгром» Фадеева?» Столько уже было о нем написано, и потом, понимаете, так косит под Толстого, и так плохо написано, просто. Я говорю, что проза 20-х плоха почти вся. Даже Пильняк, даже Артем Веселый на фоне Фадеева титаны.

«Послал вам предложение по книге Эммануэля д’Астье де ля Вижери». Я вас хорошо помню, вы учились в CWS. Я уже три дня как получил вашу заявку и немедленно переправил ее в ЖЗЛ. Они с вами свяжутся.

«Изменилось ли ваше отношение к российско-грузинской войне 2008 года?» Нет, не изменилось.

«Как вы относитесь к колониализму цивилизованных стран в отношении развитых?» Понимаете, как можно оценивать неизбежность? Это такое прогессорство, которое было сопряжено с кровью, экспансией и многими подозрительными чертами. Я очень плохо отношусь к колониализму. Но и к трайбализму я тоже отношусь плохо. Я думаю, что оптимален был советский сценарий в освоении Средней Азии. Это не была колонизация. Это было именно такой попыткой приобщить Среднюю Азию к прогрессу, иногда неуклюжей попыткой, иногда блистательной. Мне кажется, что политика Советского Союза в отношении национальных окраин была и гуманной, и плодотворной. Хотя можно спорить о том, в какой степени она была таковой, например, в сталинские времена, когда уничтожали Бетала Калмыкова, и так далее. Поэтому, здесь, к сожалению, дать однозначную оценку этому нельзя. Я уже говорил, что к «бремени белых» я отношусь без восторга. У меня новых сборник стихов, который выйдет 1 декабря, я надеюсь, называется «Бремя черных». И там речь идет о том, что «бремя белых» – оно, конечно, амбивалентное понятие, но дело в том, что когда оно кончается, когда уезжает Робинзон, Пятнице очень несладко. Поэтому белые, конечно, ошиблись, вероятно, взвалив на себя это бремя. Но еще более роковым образом, еще более кровавым образом ошиблись, сбросив его некритично.

О Милане Кундере надо отдельную лекцию читать. Я честно совершенно пытаюсь понять суть романа «Невыносимая легкость бытия». Три раза читал этот роман, три раза пытался понять. Говорят, надо фильм посмотреть. Там понятнее. Я вообще не пониманию ни восторженного отношения многих к этому роману, ни мыслей, заложенных в него, ни, собственно говоря, его значения. Но это просто моя неразвитость эстетическая.

Д.Быков: В Пушкине присутствует любование смертью

«Всякому ли творцу присуще желание предъявить творение другим и получить какой-то отклик?» Думаю, что всякому. Он может это скрывать, боясь тщеславия, упреков в тщеславии, но мне кажется, что для человека естественно предъявлять результаты своего труда и своей жизни. Естественен зритель, да.

И вслед за тем шагнет с порога,
Настырно ближних теребя,
Ища на свете диалога.

Как сказано у Слепаковой, царствие ей небесное.

«Какие три произведения Максима Горького вы назвали бы самыми сильными, и почему?» Почему три? Горький – новеллист, как романист он слаб. Его романы –это не органическое развитие ствола, а несколько бревен, связанных в плот. И я бы сказал, что лучшие его сочинения – это «Мамаша Кемских», «Отшельник», «Рассказ о необыкновенном», «Страсти-мордасти», «Городок Окуров», – короткие повести и рассказы. Если брать масштабные какие-то вещи, то «Самгина» надо читать. Но назвать его художественной удачей я не возьмусь. Когда-то отдельные читатели, скажем, Гольдштейн, считали, что первые два с половиной тома прекрасны в «Самгине». По-моему, в «Самгине» все более или менее одинаково, одинаково хорошо и в целом невыносимо. Но читать «Самгина» надо. Из пьес я люблю «Старика», но тоже он не закончен, не доделан. «На дне», наверное, хорошая пьеса, «Фальшивая монета». Остальные не нравятся мне совсем. Ну и конечно, «Песня о Буревестнике» – шедевр. Если вещь ушла в язык, тут уж ничего не поделаешь.

Он очень был силен в фельетонах, у него замечательный юмор. «Русские сказки» – лучший его цикл. Просто лучший. Бывает такой умиленный Горький, ностальгически с заграницы смотрящий на Россию, – это «Городок Окуров». А бывает Горький едкий, вернувшийся в Россию, – тогда появляются «Русские сказки». Жесточайший цикл, на уровне Щедрина, и почти все там. Да, помните, «у вас такое национальное лицо, что только, извиняюсь, штаны на него надеть». «Сказки об Италии»? Не знаю, честно вам скажу. Мне кажется, что «Мать уродов» – это хорошо. А «Пепе» «Нунча» – это невыносимо и вообще очень слащаво. Финал там красивый. А так, в принципе, «Сказки об Италии» мне кажутся довольно слащавыми. Вот как сатирик он хорош, как мемуарист. Его два очерка о Леониде Андрееве и о Льве Толстого, – ну это высокий класс. О Льве Толстом – это составлено из записок, которые он тайно еще и при жизни его писал, а вот о Леониде Андрееве – это, конечно…. Действительно, он знал его. Действительно, он его любил.

«В новелле Томаса Манна «Смерть в Венеции» главный герой в конце концов влюбляется в мальчика, и вся его система самоконтроля дает сбой. Он дает волю чувствам, рассудок отступает, он гибнет. В какой же момент он совершает ошибку: когда сдерживал себя, или когда плотина не выдержала?»

Видите, я не думаю, что это было следствием ошибки. Я не думаю, что это было его, так сказать, аскезой. Ашенбах действительно умер от того, что полюбил. Это естественное дело, это очень понятно. Но я бы не стал называть это ошибкой, или исправлением ошибки, просто по Томасу Манну высшая точка жизни – это смерть. Потому и новелла, хотя это, конечно, маленький роман, называется «Смерть в Венеции». Потому что человек достиг вершины. Помните, там последняя фраза: «И мир с благоговением принял весть о его смерти». Его смерть от любви стала его высшим творческим актом. Мне кажется, именно таким образом и Висконти трактует в фильме, в невыносимо занудном фильме, который я с большим трудом досмотрел до конца.

«Ваши слова заставили меня вспомнить квантовую физику. Теория о том, что Вселенная не существует, пока нет наблюдателя». Я не уверен в этом. Я думаю, что она просто очень зависит от наблюдателя. В теории относительности это показано. Я боюсь, что Господь, создавая мир, очень много думал о его восприятии. Неслучайно большой антропный принцип нам говорит: мир создан таким, чтобы он мог быть понять человеком, мог быть им воспринят.

«Каково ваше мнение о творчестве Натальи Трауберг и, в частности, «Записках панды»?» «Записки панды» не читал, но Наталью Трауберг считаю гениальным переводчиком и замечательным катехизатором. Одним из величайших проповедников нашего времени. Больше всего, конечно, люблю ее переводы из Честертона. Вы не поверите, я сейчас вот начитываю «Человека, который был Четвергом» в предыдущем переводе, Кудашевой, потому что только на него удалось получить права издательству для начитывания. И как же я мучаюсь, слушайте. Потому что перевод Трауберг, невзирая на то, что роман Честертона – это сон, перевод такой ясный, такой воздушный, такой хрустальный, веселый и прелестный. Она рассказывала мне, что сочиняла, переводила книгу в порядке обета, молясь за здоровье Папы Римского, которого тогда ранил турецкий террорист Агджа. Как-то вот Господь принял эту жертву, услышал эту молитву. Перевод получился абсолютно боговдохновенным, как и сам роман. А перевод Кудашевой все-таки несет на себе печать спутанности кошмарного сна. И я так мучаюсь, его начитывая. А вот получить перевод Трауберг мы не сумели. Но я думаю, может быть, мы как-то еще решим этот вопрос. Хотя и Кудашева честно старалась в 13-м году.

«Что будет с трикстером, если нынешний век уничтожит уже и Санчо Пансу? А ведь он, какой-то, этот век, безжалостный, насмешливый, показательный. Вдруг трикстером окажется главный герой из «Текста» Глуховского?»

Нет, не думаю. Мне кажется, что трикстер бессмертен, и никто его не уничтожит. В XX веке временно появилось такое мучительное, идиотское заблуждение, что человек элиты или человек меньшинства исчез, и на авансцену вышел герой толпы. Как бы вместо Дон-Кихота ездит Санчо Панса, вместо Уленшпигеля – Швейк, и так далее. Это заблуждение. Трикстер никуда не девается, и он будет таким, как Гарри Поттер. Да, бывают темные века. Но ведь трикстер – герой для темных веков.

Д.Быков: Дай бог многим так одряхлеть и так ослабеть, как Европа

«Ваше мнение о «Воспоминаниях» Анастасии Цветаевой?» Таня, как бы вам сказать, чтобы никого не обидеть. Анастасия Цветаева была одаренным человеком. Ее прозаическая книга «Дым, дым и дым», наверное, уже несла в себе черты прозы зрелой Марины Цветаевой. Анастасия, кстати, очень настаивала на своем первенстве в изобретении такой манеры. Но и ее любовь к Борису Зубакину, и их совместное посещение Горького, которое оставило у Горького такой горький привкус, и ее «Воспоминания», и ее «Сказ о звонаре московском», – все, что она делала, на всем этом лежит какой-то ужасный налет пошлости. Понимаете, и на «Воспоминаниях» тоже. Вот в Цветаевой не было этого ни грамма. Хотя тоже, наверное, можно какие-то приметы дурного вкуса у нее обнаружить, вкус у нее хуже, чем у Ахматовой. Об этом Аля Эфрон сказала: «Она совершенство, и в этом, увы, ее предел», сказала она об Ахматовой. У Цветаевой много несовершенства, зато она, конечно, масштабнее и разнообразнее. И в ее пробах пера, в ее экспериментах, наверное, больше величия, хотя тут мериться затруднительно. Ахматова гениальна в другом: именно в мере, именно в чувстве этой меры.

В Анастасии Цветаевой этой пошлости, этой экзальтации было гораздо больше. И потом, мне кажется, она все время бралась конкурировать с гениальной сестрой, неосознанно, конечно, но… Потом, понимаете, некоторая влюбчивость, которая избыточна. Она влюблялась во многих героев и переоценивала их. Мне кажется, что в Цветаевой очень мало пошлости Серебряного века, а в Анастасии Цветаевой этого много. У нее была трагическая судьба, я ей глубочайшим образом сочувствую, я ничего плохого о ней не хочу сказать, но она какая-то тень сестры. Тут ничего не поделаешь.

«Видели ли вы фильм «Убийство священного оленя»? Я под сильным впечатлением. Какие в современной литературе есть удачные интерпретации греческих трагедий?» Ну, если считать Ануя современной литературой, то, наверное, ануевская «Антигона» – самая лучшая интерпретация. Что касается прямо современной литературы, тут я, честно говоря, ничего не могу вспомнить, кроме пелевинского «Шлема ужаса» – гениальной интерпретации мифа о минотавре. А что касается «Убийства священного оленя» – это талантливая картина, которая показалась мне при этом затянутой и какой-то слишком пафосной. Она больше выиграла бы, если бы была триллером. Видите, у Надежды Кожушаной, на презентации чьего двухтомника я только что побывал – спасибо ее дочери, которая все это собрала и составила, – вот когда она писала заявку на сценарий «Ноги», она писала: «В нашем триллере, как и во всяком настоящем триллере, не должно быть мистики». Мистика, конечно, может быть, но с ней не так страшно, – добавлю я от себя. И мне кажется, что в «Убийстве священного оленя» немножко многовато какого-то «пыщ-пыщ-пыщ». Это надо было будничнее делать, проще, и тогда было бы страшнее и увлекательнее.

«Можно ли выделить в отдельную сюжетную линию семью Кургиных, и включить их в вашу схему романа?» Кто такие Кургины? Я знаю Журбиных и знаю Турбиных, вот эти две семьи, а кто такие Кургины я, к сожалению, не помню.

«Творчество Лизы Монеточки – это модерн, постмодерн или попса?» Сама же оно поет «я такая пост-пост, я такая мета-мета». Нет, она, конечно, «мета-мета». Она типичный модернист современный, и мне кажется, это очень талантливо. И потом, видите, она настоящий поэт.

«Часто перечитываю «Пир во время чумы» Пушкина, поражаюсь этой маленькой трагедии, но не могу понять ее смысл. Сделайте по ней мини-лекцию». Вот это блестящая идея. Мини-лекция по маленькой трагедии – с удовольствием. Вот я знал, что в конце полуторачасового отвечания на вопросы обязательно выскочит важная тема. Спасибо вам тут за большое количество добрых слов. Правда, я с таким чувством безнадежной тоски начинал эту программу, от много, от всего, и заканчиваю ее почти радостно. Это, знаете, как в школу, бывало, приходишь больной, а после 5 уроков уходишь здоровый. Так и общение с вами, как-то оно целительно. Спасибо братцы, я успокоился.

«Это опять ваш друг, таксист». Привет, таксист, люблю вас! «Получается, что Шпенглер и близкие ему по взглядам противостояли модерну?» Конечно, противостояли. И Хайдеггер противостоял, кто же сомневается? «Но тогда получается, что мы во всех своих начинаниях обречены биться с толстой свиньей жизни. Так хочется покоя, а не вечных сражений».

Нет, дорого мой, извините, не могу вас утешить. «И вечный бой, покой нам только снится». Мы бы рады, понимаете, тихо-мирно созидать. А они не дают. И это они набегают со своим визгом о том, что жизнь – борьба. На самом деле жизнь – это созидание, но если они так хотят, если они так напрашиваются, то, что называется «битому неймется», приходится реагировать, прости господи. У меня был такой текст. Не люблю себя цитировать, но все же:

Раз-два-три. Посчитать расстояние по прямой. Небольшая вспышка в точке прицела. До чего надоело, Господи Боже мой. Не поверишь, как надоело.

«От чего зависит ваше желание или нежелание писать стихи?» Сейчас у меня есть писать стихи, весь последний год, а желание писать прозу, даже умение писать прозу – оно как-то испарилось. Наверное, для того чтобы писать прозу, по крайней мере большую, нужно ощущение каких-то долговременных задач, а мне кажется, что сейчас все будет происходить очень быстро. Оно и происходит уже довольно стремительно. Поэтому прозу мы отложим на времена какой-то большей, не скажу стабилизации – не люблю этого слова, – но большего прогнозирования.

«С какого произведения у Есенина появился собственный голос?» Я полагаю, с 1916 года, с книги «Радуница» можно отслеживать Есенина. Стихи 1914 года еще не годятся совершенно никуда, хотя уже среди них есть шедевры, «Лисица», например. Или годом позже написанная или тогда же, в 1914-м, «Песнь о собаке», над которой я в детстве так ревел, что успокоить не могли. И сейчас реву. Поэтому думаю, что уже в 1914 году уже были определенные прозрения, но настоящий Есенин начинается с 16 лет. И заканчивается в 28.

«Не кажется ли вам, что лучшее описание эпохи начала 70-х – это Стругацкие, «Миллиард лет до конца света». Ну в том смысле, что это вязкая паутина, опутывающая всех, не дающая двигаться вперед, искусственно затормозившая развитие, конечно. Но еще раньше это появилось у них в «Улитке». Речь мужиков в лесу, помните, когда Молчун, пытается, Кандид, говорить нормальным языком, а все остальные разговаривают вот этой бесконечной кашей. Это, конечно, я думаю, главная деревенская проза 60-х.

«Я самоучка. Где найти литературного учителя?» Я не знаю. Записывайтесь, сейчас очень много есть Creative Writing School. Есть школа Майи Кучерской, есть школа «Хороший текст», есть семинар в Вышке, где, может быть, я буду или не буду преподавать осенью. Полно сейчас этого добра. Найдете. Да и потом, вы, судя по всему, молодая девушка, попробуйте юноше вашему это показывать. Влюбленный, как известно, лучший критик, лучший читатель. Я все, что пишу, всегда показываю главному критику.

Д.Быков: Время вялое, дряблое, половинчатое отковывает половинчатых людей

«Недавно перечитывала «Улитку на склоне» Стругацких, у меня появилось ощущение, что герои «ЖД» перекликаются с героями «Улитки». Так ли это?» Бессознательно, может быть. «Улитка» ведь влияла очень сильно. Я как раз старался ни в чем Стругацким не подражать. Когда мне Веллер сказал, что в «Эвакуаторе» он находит некоторое сходство с «Далекой радугой», я перепугался, и Бориса Натановича тут же стал об этом спрашивать. Он сказал, что, слава богу, сходства не видит. Может быть, бессознательное влияние есть. Потому что васьки, то, как они там изображены, они, наверное, имеют какие-то черты мужиков. Такое же безволие дикое.

«Много думаю о влиянии немецкого романтизма на русскую реальность. Неслучайно и императоры наши были немцами, и популярнейшие русские произведения – Гоголь, Булгаков – написаны с немецким акцентом. Гамсун – а скандинавы почти те же немцы, только уютнее – считал, что немецкой верой в чудо спасется мир, и ошибся. В Германии поверили волшебнику, а он оказался злым. Жив ли немецкий романтизм, или он погиб навсегда в 1945?»

Алина, это хороший вопрос. Он, безусловно, погиб в 1945-м. Но это он погиб в Германии. Попытки его реанимировать в «Докторе Фаустусе» ни к чему не привели. То есть отсчитывать от Ницше, может быть, от Вагнера, заглянуть глубже, но спасти хотя бы «Песнь о нибелунгах». Я думаю, что романтизм вообще погиб в 1945 году. Неслучайно Лидия Гинзбург говаривала: «Романтизм надо уничтожить». А мне когда-то Новелла Матвеева говорила: «Осторожнее со словом «романтизм». Главный романтик XX века был Гитлер». Гитлер был романтик. Да, это такой, что называется, реакционный немецкий романтизм, но романтизм всегда один и тот же: в противостоянии героя и толпы, романтизм – это Наполеон, это вообще такая вещь, чреватая фашизмом. Особенно, когда он попадает на уровень масс.

Романтизм конечно погиб в 45-м году. Вот у Цветаевой была другая концепция романтизма, она говорила, что романтизм – это душа. Тут трудно возражать, понимаете? При таких масштабных оценках. Мне представляется, что романтизм сегодня пытаются реанимировать в России. Отчасти потому, что немецкого романтизма очень много в русском славянофильстве, даже в эстетике его. И сейчас именно этот славянофильский романтизм мы, так сказать, донашиваем, прости господи. И здесь он жив. А как течение он, конечно, погиб. Бывают течения, которые заводят в тупики. Романтизм завел в тупик фашизма. У человечества были роковые ошибки, страшные. Вот одной из его ошибок оказался фашизм. Не следует думать, что эту ошибку можно исправить. Ее надо признать.

«Был ли Лермонтов известен до «Смерти поэта». В воспоминаниях пишут, что его не знали даже в литературных кругах». Он и после «Смерти поэта» не был известен. Он стал известен после «Героя нашего времени». Стал известен, прежде всего, как прозаик. Он же очень мало печатался. Он и Краевскому не отдавал даже «Демона», в «Отечественные записки», потому что он очень скупо, очень строго дозировал публичность. Он не хотел печатать несовершенные вещи.

«Как вы относитесь к стратегии выживания у Натальи Трауберг? В какой-то момент и кофе горчит, и уют не помогает». Я вообще к выживанию, как к понятию, отношусь очень сложно. Мне вот сейчас заказали для «Сеанса» материал о стратегии Солженицына. Я вот думаю: ведь стратегия Солженицына не помогла ему победить. Как писатель он все равно проиграл. Это ужасно говорить, но он был великим писателем, человеком с потенциями гения. По некоторым текстам 60-х годов, и по «ГУЛАГу» можно судить, что он был гением. И в целом, как писатель, он все-таки проиграл. И в «Круге первом», при всем совершенстве отдельных кусков, роман оказался плосковатым по замыслу. И эпопея «Красное колесо», на мой взгляд, не оправдала его ожиданий. Вообще, стратегия в литературе – понятие не самое надежное. Услышимся через три минуты.

[РЕКЛАМА]

Д. Быков Продолжаем. Очень много вопросов и просьб рассказать о Житинском. Я уже читал о нем мини-лекцию. Кстати, очень многие благодарят за знакомство с «Потерянным домом», спасибо. Спасибо и вам, что прочли. Конечно, благодарить надо его. Вот интересный вопрос Ирины: «Каково было место Житинского в литературной среде позднесоветского Ленинграда?» Оно было очень уникально. Понимаете, он с одной стороны жил в таком как бы гетто для любителей фантастики и фантастов, но все понимали, что он больше, чем фантаст. И он считался сатириком, чуть ли не юмористом, как и Попов. Они с Поповым дружили, хотя и дистанцированно. Мне кажется, Житинский его любил больше, он очень был открыт дружбе. Попов человек прохладный, но у них были такие доброжелательные отношения на грани нежности, в общем, они друг друга поддерживали. Мне кажется, что Житинский с одной стороны воспринимался как писатель фантастический, юмористический, как бы внежанровый, и как-то вне мейнстрима. Но вот удивительное дело: все ему знали цену. С кем бы я о нем не заговорил – а я писал о нем диплом, и естественно, что мне нужны были разные мнения, – все понимали, что он – такая птица певчая, что он – соловей, что он богом очень сильно одарен и поцелован.

Пожалуй, я бы назвал трех писателей в Петербурге исключительной силы, по нынешним временам просто не имеющих аналога: упомянутый Валерий Георгиевич Попов, Житинский и Нина Катерли. Первая книга Нины Катерли, «Окно», и вторая, «Цветные открытки», –многое там было просто шоком. Я в который раз рекомендую перечитать всем, кто уже читал, и просто впервые прочесть тем счастливцам, которые еще этого не знают гениальные совершенно рассказы «Зелье», «Коллекция доктора Эмиля», «Чудовище». Потом «Полину» замечательную, «Красную шляпу». И, конечно, «Бермудский треугольник», «Сенную площадь». Какая вещь! Она в самиздате ходила, но потом ее напечатали. Она, по-моему, даже есть где-то в интернете. Вот такая бытовая фантастика. Там был у нее потрясающий рассказ, из ранних, где один из героев ходит по городу, такой питерской, до сих пор гипнотически на меня действующей зеленой метельной ночью сырой, и горит над городом зеленая надпись «…страх». Это «Госстрах», но видно только «…страх». Он попадает в квартиру, где бал такой… Невозможно рассказать. Это не булгаковщина, а это совершенно такая пленительная, мистическая реальность 70-х годов. И Житинский очень остро это время чувствовал.

Ни относительно других каких-то людей, ни относительно его младших современников, там, скажем, Панина, или блистательного Мелихова, я не видел такого консенсуса среди писателей: все понимали абсолютно, что как Житинского не запихивай в фантастическую прозу, в условный реализм или в ученики Стругацкого, – куда угодно. Он все равно гений. И все живут рядом с гением. От него исходила эта эманация гениальности, поэтому его так любили все. Я не встречал ни одного человека, который бы его ненавидел. Он мог раздражать временами, его легкость фантастическая, но все же понимали, чего она стоит. И как-то его женщины так любили дико, и поэтому он так был счастлив в детях, и так был плодовит, и плодотворен. И такие дети, и внуки, и одаренные и сверходаренные правнуки, и гениальные дети. Настя Житинская, Саша Житинская с их великолепным чутьем музыкальности. Кстати говоря, и в Сереже, и в Оле – старших детях, тоже эта печать гения очень видна. И поэтому Житинский в романах его, даже в легкомысленной, совершенно идиотской «Фигне», все равно не от мира сего. Вот это и есть поцелуй Господа. А уж «Потерянный дом» и «Плывун» – это уж две такие, большая и малая энциклопедии русской жизни. И сколько в нем сентиментальности и силы, вот этого удивительного сочетания. Какой он сильный, понимаете, сколько в нем умения терпеть, преодолевать, сколько в нем душевного здоровья.

Теперь поговорим про «Пир во время чумы». У меня есть большая, в принципе, много раз читанная лекция про «Маленькие трагедии». Последний раз читал ее в театре Фоменко, бог даст, повторю еще. Собственно, особенность «Маленьких трагедий» в чем: это такой групповой автопортрет. Они – пушкинский самоотчет перед женитьбой, перед концом определенного этапа жизни, теперь мы уже можем сказать, что главного и счастливейшего этапа. Это вершина его зрелости, и все эти тексты являют собою автопортреты. «Моцарт и Сальери» потому, что в Пушкине жил Моцарт, но жил в нем и Сальери, который «музыку разъял, как труп». Жил в нем и человек, наблюдающий Моцарта со стороны. Больше вам скажу, «Маленькие трагедии» можно все – вот это их отличительная черта – их можно все сыграть абсолютно разным образом, двояким как минимум.

«Скупой рыцарь» можно сыграть как драму Альбера, а можно как трагедию барона. Дело ведь в том, что в бароне есть сильнейшая внутренняя линия. Ведь Пушкин здесь больше о себе говорит, чем в молодом сыне. Скупой отец и молодой, страстный сын – это, конечно, драма и пушкинской жизни, скупость Сергея Львовича была общеизвестна.

Друг Пушкин, хочешь ли отведать
Сырого мяса, яиц гнилых, –
Так приходи со мной обедать
Сегодня у твоих родных.

Но при всем при этом Пушкин есть и в бароне. Помните, «послушна мне, сильная моя держава», –лучшие годы жизни он отдал тому, чтобы копить эти драгоценности чужих слез, чтобы писать… Барон над сундуком драгоценностей – это Пушкин над томами своих сочинений. Жизнь он отдал на то, чтобы собирать чужие слезы, чужие страдания, чужие радости. И в нем «послушна мне, сильна моя держава», – вот это же я как полководец. Эта внутренняя линия есть и в «Домике в Коломне»:

А сочинитель[ стихотворец]… с кем же равен он?
Он Тамерлан иль сам Наполеон.

Так и здесь он себе говорит о себе, как о полководце, который, как над своими солдатами, нависает над этими сундуками. Это первый автопортрет.

Д.Быков: Он был замечательным выразителем общих настроений. Большего от поэта и не требуется

Второй автопортрет, который подробно прослежен у Ахматовой, это Дон Гуан, или Каменный гость. Где Дон Гуан – крайне амбивалентный образ. Можно сыграть его как злодея, мерзавца, а можно как поэта. И у меня всегда была идея поставить страшного, такого омерзительного Дон Гуана, фальшивого пошляка, ведь у него пошлость в каждом слове. «Так, разврата я долго был покорный ученик». То, как он соблазняет донну Анну, это, прежде всего, пошлятина страшная, но он при этом верит. И их желание заняться любовью при покойнике, ведь их это безумно возбуждает, и его, и Лауру: «Скажи… Нет, после переговорим». Я думал так это и поставить: как они раздеваются, и на этого покойника бросают свою одежду, женское белье, принаряжают его, глумятся над этим трупом, и это их дико заводит, дико возбуждает их. В «Каменном госте», конечно, есть попытка перевязать узлы своей жизни, и есть двойной автопортрет: Пушкин – это и Дон Гуан, и статуя Командора. И двояко можно это играть.

«Моцарт и Сальери». Можно сыграть это как историю о страшном Моцарте, как историю о Моцарте, который измывается над Сальери. Помните:
Да! Бомарше ведь был тебе приятель;
Ты для него «Тарара» сочинил,
Вещь славную. Там есть один мотив…
Я все твержу его, когда я счастлив.

Очень жестко, кстати. Моцарт же издевается над ним. «Ах, правда ли, Сальери», – этак виляя пальцами, – «что Бомарше кого-то отравил?» Сальери:
Не думаю: он слишком был смешон
Для ремесла такого.

Моцарт:
Он же гений.
Как ты – а потом, так снисходительно, –как ты да я. А гений и злодейство –
Две вещи несовместные. Не правда ль?

Это же сцена издевательства страшного, а не поддавков. И поэтому ее тоже можно играть двояко.

И вот в «Пире во время чумы» тоже двойной автопортрет. Рассадин, анализируя фильм Швейцера, совершенно справедливо замечал, что у Пушкина гимн чуме зажат между песней Мери и появлением священника. А у Швейцера все заканчивается этим триумфальным гимном, он ставит точку. Есть точное мнение Цветаевой, что лучшие стихи, когда бы то ни было написанные по-русски, где уже чувствуется дуновение звездных вихрей, – это «Гимн чуме», который написал Председатель. Там же противопоставлены два вставных номера: песня Мери («Благодарим, задумчивая Мери, благодарим за жалобную песню!») и песня Председателя. Песня Мери стихотворна очень обыкновенна. Она не слаба, у Пушкина нет ничего слабого, но она обыкновенна. То есть там нет ощущения какого-то сверхъестественного свершения. Она стала шедевром, когда на нее написал музыку Шнитке. И вот эта арфа, лютня и колокол – я не буду, конечно, петь, щадя ваши уши, – но «Было время, процветала в мире наша сторона» стала шедевром после того, как Шнитке это омузыкалил, и Швейцер это снял. И гениальная актриса, которую сейчас я не вспомню, потом посмотрю. Рано умершая, с этим отпечатком ранней смерти на прекрасном некрасивом лице это спела. Вот тогда это стало признанным шедевром. А так, конечно, до музыки Шнитке этот номер сильно проигрывал гениальным стихам председателя.

Председатель, который действительно, наверное, гений от бога, потому что «странная нашла охота к рифмам», и он написал лучшее стихотворение Пушкина. Он пишет такой бесспорный шедевр. Для меня просто всегда наслаждение произносить это вслух.

Когда могущая Зима,
Как гордый [бодрый] вождь, ведет сама
На нас косматые дружины
Своих морозов и снегов, –
Навстречу ей трещат камины,
И весел зимний жар пиров.

Царица грозна, Чума
Теперь идет на нас сама
И льстится жатвою богатой;
И к нам в окошко день и ночь
Стучит могильною лопатой…
Что делать нам? И чем помочь?

Как от проказницы Зимы,
Запремся также от Чумы!
Качнем пиры [Зажжем огни], нальем бокалы,
Утопим весело умы…

Ну, я вру, конечно, потому что у меня под рукой нет текста, но главное я помню.…

И, заварив пиры да балы,
Восславим царствие Чумы.

Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.

Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья может быть залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Итак, – хвала тебе, Чума,

Вот эти 4 ямбических удара, прямо адресующихся конечно, к «Глагол времен! Металла звон!»

Нам не страшна могилы тьма,
Нас не смутит твое призванье!
Бокалы пеним дружно мы
И девы-розы пьем дыханье, –
Быть может, полное Чумы!

Это шедевр, которому равного в русской поэзии нет. Я думаю, только некоторые стихи Блока выдержат, скажем, «Песня Гаэтана», тоже из драмы, выдержат отдаленное сравнение с ним. И этим стихам противопоставлено все главное, что происходит в пьесе. Явление священника, прежде всего. Тут та же амбивалентность и тот же двойной автопортрет. В Пушкине, с одной стороны, присутствует любование смертью. Это Синявский очень хорошо показал в «Прогулках с Пушкиным», вот эта вампирическая тяга к смерти, к запредельности. Тяга к максимально полным ощущениям, а максимально полным ощущением, к сожалению, является переход за границы всего земного, за границы жизни.

И вот, с одной стороны, Вальсингам, председатель, с его пирами посреди чумы. А с другой стороны священник, а с другой стороны задумчивая Мери, которая пытается напомнить о ценностях сострадания, о ценностях простой сельской любви.

И когда зараза минет,
Посети мой бедный прах;
А Эдмонда не покинет
Джении даже в небесах!

Вот это абсолютное простодушие, и против этого грандиозный лозунг модерна: «Вперед к смерти!», «Вперед к риску!», «Есть упоение в бою». Вот на этих двух полюсах стоит вещь. И все «Маленькие трагедии» – это автопортрет его души, и автопортрет его бурь, которые эту душу раздирали. Понимаете, ведь «Маленькие трагедии» можно сыграть совершенно иначе. Это можно сыграть как торжество человеческого духа над чумой. А можно сыграть как праздник имморалов, имморалистов, которые торжествуют среди трупов. Только что он потерял всю семью, председатель, он же один, поэтому хриплый, «охриплый голос мой приучен к песне». Можно сыграть его как циника, а можно как гения, как сверхчеловека, который преодолевает земное притяжение, который преодолевает традиционную мораль, который не хочет скорбеть, который назло смерти хохочет ей в лицо. Вот оба эти прочтения совершенно равноправны.

Когда он говорит священнику: «Оставь меня», – это можно принять как отречение от бога, а можно понять как попытку стать богом, потому что, как помню из Бродского, «только размер потери делает смерть равным богу». Тоже довольно сомнительное высказывание, спорное, но эффектное.

Точно так же можно сыграть и Дон Гуана. С одной стороны, Дон Гуан – богоборец, и поэт, и вольнодумец, и протестант, и что угодно. А с другой стороны, он же – пошлейший соблазнитель, абсолютно аморальный тип. И в чем-то он Лауре своей равен. «Я тотчас вспомнил о своей Лауре. Что хорошо, то хорошо». Да ведь Лаура хороша, пока она молода. «Ты молода и будешь молода еще лет пять или шесть». Он совершенно прав: кому будет нужна Лаура через 10 лет? Когда на первый, на внешний план выйдет ее абсолютная пустота, труха ее души. Ведь это труха, Лаура прекрасна до тех пор, пока она поет под гитару. А что с ней будет? Карлос совершенно прав в своем вопросе, потому что он внутреннюю пустоту, завораживающую бездну в ней чувствует.

Это то, что у Юнны Мориц названо «пустотою плутовскою развлекая плоть пастушки». И это очень остро. Точно так же амбивалентно можно играть и «Скупого рыцаря», именно потому, что барон, старик, здесь вызывает большую симпатию. Кстати говоря, амбивалентность эта заложена и во всех названиях. «Каменный гость» – если он гость, то он уже не каменный. Известная работа Якобсона подчеркивает одноплановость всех названий, их, во всяком случае, сходство. «Медный всадник», «Золотой петушок» и «Каменный гость». «Моцарт и Сальери» – тоже два полюса, как бы в одном две личности. Безусловно, «Скупой рыцарь» – это оксюморон. Оксюморонность эта заложена и пьесах, и последовательно выдержана. Скупой рыцарь – это как раз несочетаемые вещи, потому что если он рыцарь, то он не может быть скупым.

И, уж конечно, главный оксюморон, это «Пир во время чумы». Потому что шенстоновская [вильсоновская] трагедия, на которую ссылается Пушкин, там есть сходные сцены. Естественно, Пушкин целиком писал все концертные номера, все песни, но сама идея действительно у Шенстона [Вильсона] есть. Пьеса называется «Чумный город», «The city of the plague», а у Пушкина это «Пир во время чума». Чумной пир, то есть совершенно прямое, оксюморонное противопоставление. И вот мне кажется, что как оксюморон ее и надо читать. Потому что в Пушкине, вот что сделало его величайшим русским гением: в нем эти два начала были волшебным образом уравновешены, и верх брало то одно, то другое. То веселый имморалист, то богобоязненный, робкий и глубоко боязненный человек. То Пушкин говорит, что «поэзия выше нравственности», то благоговеет богомольно перед святыней красоты, настаивая прежде всего на этическом смысле эстетики, на ее глубоком этическом заряде. И именно на этой оксюморонности он стоит. Потому что в мире нет ничего раз и навсегда определенного. Только тот, кто носит в душе своей вот этот оксюморон, кто способен пировать во время чумы, скупиться, будучи рыцарем, сочетать в себе гуляку праздного и наблюдателя, – тот, наверное, и может быть национальным гением. Это очень трудно, но это единственный путь. А мы услышимся через неделю. Пока!



Загрузка комментариев...

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире