24 июня 2001
Z Интервью Все выпуски

Российская культура, что впереди


Время выхода в эфир: 24 июня 2001, 20:15

24 июня 2001 года
В прямом эфире радиостанции «Эхо Москвы» писатель Игорь Яркевич
Эфир ведет Нателла Болтянская

Н. БОЛТЯНСКАЯ: Говорить мы с вами будем о судьбах российской культуры. Вас называют одним из самых скандальных отечественных писателей. Это концептуальное направление вашей деятельности, или просто так жизнь не складывается, что то, что вы считаете правильным и нужным, сопряжено со скандалом?
И. ЯРКЕВИЧ: Вы знаете, все писатели, начиная от самых хороших до самых плохих, ошибались в интерпретации самих себя. Поэтому я лучше делать этого не буду. Потому что я так много сделал в жизни ошибок, что хотелось бы одной избежать. Если вы понимаете меня как скандального, если так понимают критики и читатели, то хорошо. Если они понимают как-то иначе, то это тоже очень хорошо.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Тогда еще одна тема. Когда в 1985 году объявили гласность, то сначала мы не могли наесться, причем, мы ели все подряд. Я своими глазами видела однажды в метро человека в чине никак не ниже лейтенанта милиции, который читал в оба глаза Солженицына. На это было так приятно смотреть, что я проехала собственную остановку. Тогда же начали публиковать, печатать и издавать то, мы не могли прочитать при цензуре. Причем, шли не только образчики высокой словесности, но и самые разные вещи, на которых стоял гриф «запрещено» и которые очень хотелось попробовать на вкус. Сейчас, вроде бы как, мы наелись, или нет еще? Существует тяга к тому, что в детстве мама не разрешала?
И. ЯРКЕВИЧ: Вы знаете, вся мировая культура, начиная от Гомера и кончая нами с вами, строилась на том, что люди начинали делать то, что им когда-то не разрешали. Мы здесь ничем удивить не можем. Дело в уровне качества, на котором это делается.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Об уровне качества, пожалуйста, поподробнее.
И. ЯРКЕВИЧ: В уровне качества в том, что писать надо хорошо все, что ты пишешь: и про онанизм, и про свободу, и про демократию. Как вы понимаете, первое мне ближе по одной простой причине: я смог там найти себя, ту энергетику, которую в меня заложили мама, папа, Бог, Россия, не знаю, кто еще, Бог или дьявол, — это сложный вопрос, я сам на него не могу ответить, — я мог выразить именно так. Плюс, это была последняя литературная революция перед моими представлениями о том, что литература исчезает совсем, это был последний момент свободы. Он так совпал, что действительно можно было рассказать обо всем, при этом сделать это на высоком уровне литературного качества.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: В одном из ваших интервью, боюсь ошибиться в цитате мировая или российская, — но было вами сказано, что вся литература и есть онанизм. К вопросу о том, что вы употребили этот термин. Помните такое?
И. ЯРКЕВИЧ: Нет, я такого сказать не мог. Я говорил, наверное, о том, что онанизм для меня это бесконечная метафора человеческого одиночества. И это в общем правильно, потому что, с одной стороны, это абсолютное ничто, это даже не грех, это вообще ничто, нет такого, это даже не половое извращение. С другой стороны, мы все видим, что культура все больше и больше зацикливается сама на себя. То есть высокая культура сейчас может говорить только о себе, и это хорошо. А культура низкая давит себя, давит читателя, зрителя, слушателя опуская его до Алены Апиной и Арнольда Шварцнеггера, что, в общем, тоже является в какой-то степени онанизмом и с той, и с другой стороны.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Но если говорить о творчестве как о попытке самовыражения, то это в известной степени тоже есть выражение собственного одиночества. Разве нет?
И. ЯРКЕВИЧ: Я тут могу ошибиться. Я профессионал, и для меня то, что я делаю, проходит сквозь добрый десяток, наверное, собственных контролей. Это даже не один. Ну, какое тут самовыражение?!
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Что вы вкладываете в понятие «профессионал», вы лично?
И. ЯРКЕВИЧ: Профессионал это профессиональный писатель, который занимается только этим, который понимает себя только как писателя и который смог себя реализовать во всем, что связано с работой над словом. То есть для меня это не только книги, но и кино, и межкультурное пространство.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Вопрос на пейджер: «Каковы ваши взаимоотношения с писателем, известным как Макс Фрай?» Я так понимаю, что речь идет о комментариях Макса Фрая по вашему поводу, знаете, да, такие были в Интернете?
И. ЯРКЕВИЧ: Очень хорошие отношения.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Но мы с вами ушли от тем перспектив отечественной культуры, так ее заявили и убежали от нее быстренько. С вашей точки зрения, только что был прямой эфир, ваш пассаж о том, что уровень сводится к Алене Апиной и Арнольду Шварцнеггеру. А это плохо?
И. ЯРКЕВИЧ: Это нормально, когда в культуре есть та энергетика, которая помогает ей все это понимать и спокойно отделять себя от Алены Апиной и Арнольда Шварцнеггера. Когда этого нет, это катастрофа, то, что у нас. Тогда главным героем жизни, культуры становится тот, кто им сейчас стал в России. Это чиновник. Это не писатель, не художник, не артист. Притом, поймите правильно, я очень хорошо отношусь к попсе, с одним из самых ярких наших попсовых звезд, с Сашей Цекало, с ним и с Димой Врубелем мы сделали нашу собственную мощную историю «Оргию гуманизма», о которой вы, наверное, знаете. И Саша Цекало прекрасно читает мою прозу, по крайней мере, это делает не хуже, чем я. Поэтому я к попсе отношусь хорошо. Но в любом случае у высокой культуры нет сейчас способов проявления себя за пределами попсы, тех рамок, которые поставила попса.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Должна ли в такой ситуации, на ваш взгляд, высокая культура проявлять себя с точки зрения эпатажа?
И. ЯРКЕВИЧ: Она должна проявлять себя, как угодно, лишь бы показать, что она умеет делать. Я вовсе не считаю, что все должны идти по моему пути. Я очень долго шел к тому, прежде чем сесть за письменный стол и написать три слова «Как я обосрался», которые стали первой частью романа-трилогии «Как я и как меня» где был и «Онанизм» и «Как меня не изнасиловали». Я очень долго к этому шел, совпал целый ряд временных, жизненных и каких угодно обстоятельств. Кстати, даже очень любящие меня критики почти каждую статью обо мне заканчивают словами: «Только бы новые полчища не знаю, кого не пошли за ним». И в общем, они правы, действительно, это было бы ужасно. Нет, но она должна делать все, что угодно, чтобы показать свою силу, то есть сжимать зубы, идти ва-банк, забывать про маму с папой и про то, кто ее родил, и делать вещи, от которых и мама, и папа должны вздрогнуть.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: А вы не считаете, что в такой ситуации вопросы оргии гуманизма как некой культурной ценности отпадают?
И. ЯРКЕВИЧ: Они не отпадают. Кстати, все всегда одно и то же. Знаете, кто придумал словосочетание «оргия гуманизма»? Андрей Платонов. У него было два очень милых определения 30-х годов. Первое оргия гуманизма, второе совокупление слепых тараканов в крапиве. Второе немножко длинное, первое лучше. Нет, всегда одно и то же, всегда художник, тот, кто понимает себя как художник, оказывается в той ситуации, когда надо идти ва-банк, но при этом надо решать еще творческие вопросы.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Существует ваша статья в Интеренете «Ум, секс и литература» чего стоит только одно название.
И. ЯРКЕВИЧ: Это не статья, это роман, новый роман.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Скажите, какие взаимоотношения между этими тремя понятиями?
И. ЯРКЕВИЧ: Если уводить сейчас в сторону от романа, потому что в романе, конечно, обо всем: и об уме, и о сексе, и о литературе, и, прежде всего, это роман про Чехова. Поэтому, наверное, его отказались печатать очень многие издательства, даже то, которое решилось напечатать Салмана Рушди. Для меня это вне контекста романа три этажа жизни, потому что без ума, без секса, без литературы жить невозможно.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Хотя, как показывает опыт, живут прекрасно.
И. ЯРКЕВИЧ: Живут до какого-то определенного предела. Потом начинается тоска, потом начинается песнь бюрократии.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Я смотрю, как-то особое место бюрократия занимает в вашей творческой жизни, потому что только что вы сказали, что один из главный героев чиновник.
И. ЯРКЕВИЧ: Не один, главный герой. Я сейчас все объясню. Потому что этот чиновник влияет на язык. Мы говорим сейчас на чудовищно устаревшем (кстати, о судьбах культуры) русском языке, который не стал языком свободы, он стал языком чиновников. Им там удобно в своих канцеляриях, в своих офисах на нем говорить, и они навязывают этот язык обществу, и общество стареет. Старость общества, старость языка это главная русская проблема, и ей надо сопротивляться, как угодно: энергетикой мата, секса, — чем угодно, лишь бы она не была главной. Пусть они будут нашей главной энергетикой.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: К разговору о том, что русский язык чудовищно устарел, ведь такая ситуация в России уже была, да, в тот период, когда родился Александр Сергеевич? Во всяком случае, в школьных учебниках литературы об этом пишут, что одна из основных пушкинских заслуг это реформация русского языка в той или иной степени, да? Может быть, просто нет Александра Сергеевича, который бы его реформировал?
И. ЯРКЕВИЧ: То, что русская культура не пошла по пути Пушкина  — это и хорошо, и плохо. Пушкин действительно уникальная фигура для России вот почему. Пушкин провел уникальную гуманитарную работу по описанию всего известного ему мира на том языке, который он смог модернизировать, то есть на языке четырехстопного ямба. И это действительно уникальная, неповторимая работа, сделанная на таком уровне гармонии (ведь любимое пушкинское слово это гармония), которого в России после не было. Может быть, нечто подобное сделал Чайковский в музыке, Менделеев в науке, Циолковский у науке, но в литературе такого больше не сделал никто. Но в чем ужас-то ситуации заключается и почему уже Пушкина можно перестать благодарить? Потому что у Пушкина уже были очень серьезные провалы. А поскольку очень быстро образовался этот миф Пушкина, если вы читали воспоминания современников о Пушкине (а я-то их читал и читал не так давно), то, вы знаете, я был просто поражен. Оказалось, что эти воспоминания написал Хармс, то есть это просто списанное с Хармса. Половина людей, которые вспоминают о Пушкине, вспоминают о нем на языке Хармса. Такое ощущение, что они совершенно не понимают того человека, о котором они пишут. И у Пушкина были очень серьезные провалы. Прежде всего, это провалы в философии, которую Пушкин не знал и не понимал, и второй его мощный провал в том, что он совершенно не знал и не понимал русской православной эстетики, а фигура такого плана может делать все, что угодно, повторять ей в этом не надо.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: То есть, с вашей точки зрения, в любой эпохе могут существовать те, кого литераторы могут называть «светочи духа», но у них, безусловно, происходят какие-то провалы, потому что один человек не может объять все сущее, и поэтому они все равно не являются революционными подвижками (извините за штамп)?
И. ЯРКЕВИЧ: Я думаю, что они больше делают, чем провалы. Скажем, Лермонтов это поэт, значительно более сильный, чем Пушкин, потому что Лермонтов сделал конкретную революцию, Лермонтов стал писать трехдольником. Он расширил ямб еще до одной стопы, это революция. Лермонтов вообще более мощный поэт как таковой, чем Пушкин. Гоголь значительно более сильный прозаик, чем Пушкин, потому что у Гоголя слово получило вертикальное измерение. Пушкин только учил правильно писать по-русски, он еще не мог дать слову вертикальное измерение, его дал Гоголь. Гоголь действительно сделал уникальную вещь он первый и последний в России написать пьесу как прозу. Не было в России другой пьесы, кроме «Ревизора», которая была написана на таком же уровне мастерства. Мы не делаем снисхождения: это драматургия, что от нее требовать? Это не проза. О «Ревизоре» этого сказать нельзя. Но ни один из них, конечно, не сделал той гуманитарной работы, которую сделал Пушкин. И конец Гоголя это действительно очень показательный конец, это конец романа.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Недавно вы читали свое произведение в ночном эфире одной из московских радиостанций. Там были нецензурные выражения. Не берусь судить об уровне произведения, но не считаете ли вы, что нецензурные выражения должны остаться предметом только литературы, а в радиоэфире и других средствах культуры лучше воздерживаться от таких выражений? С уважением, Владимир из Москвы».
И. ЯРКЕВИЧ: Нет, я так не считаю, поскольку я еще почитаю и я даже знаю, что я почитаю, и вы убедитесь, насколько вы не правы. Для меня мат не является сакральной зоной русского языка, для меня это вполне устойчивая зона русского языка. Сегодняшний мат не имеет никакого отношения к первоначальному понятию мата. И, мне кажется, это просто один из комплексов, который надо забыть, как русско-еврейский вопрос.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Почему?
И. ЯРКЕВИЧ: Он не имеет никакого отношения к современной ситуации. Понимаете, в России вот какая проблема. Мы слишком много авансов раздали русскому языку. В России нет любовной лексики, любовного дискурса. Советская власть нам подарила много подарков. Один из них мы продолжаем получать как подарок до сих пор это понимание бесполости человека. Когда мужчина объясняется женщине в любви, он объясняется в любви не только к ее душе, но к ее телу, так же, как и женщина. А в русском языке нет даже таких слов как «sweet, darling», то, что есть в английском, и то, что есть в немецком по-другому. Поэтому мат в России просто-напросто выполняет роль любовной лирики, любовной лексики. Я не хочу сказать, что мат мне нужен всегда, нет, он мне нужен в прозе только тогда, когда он мне нужен. Когда он мне нужен, я, как говорят бандиты, легко с ним расстаюсь. Я даже знаю, какой будет следующий вопрос: почему мы с вами так долго разговариваем, а я не ругаюсь матом?
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Я не собираюсь задавать этот вопрос.
И. ЯРКЕВИЧ: Я не от вас, а от слушателей.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Я хотела вас вот о чем спросить. Однажды на творческом вечере Игорю Губерману пришла записка с упреком в обилии выражений ненормативной лексики, на что Губерман ответил так: людей, которых это смущает, подводит чересчур богатое воображение за сказанным словом они тут же представляют себе конкретный предмет или конкретное действие.
И. ЯРКЕВИЧ: Для меня это слишком простое объяснение. Но опять же, в чем сила русского мата? Он очень индивидуален, любой человек имеет возможность там выразиться и  будет при этом непохож на другого.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Вы все разговариваете вокруг да около, нет, чтобы что-нибудь почитать», — сообщение на пейджер. Думаю, что правильное сообщение на пейджер. Еще одно сообщение: «Сакральная зона мат или не сакральная, а все равно литератор, который не может без него обойтись, просто плохой литератор, который выпендривается. Уж извините, заборные слова они и есть заборные», — сообщение из Петербурга.
И. ЯРКЕВИЧ: Если бы все было так просто, было бы очень хорошо. К сожалению, все не так просто. Я еще раз говорю: для меня мат не является той сакральной зоной, о которой вообще стоило бы думать. Для меня это только неизжитый комплекс, дарованный нам советской властью, все, больше я про него ничего не могу сказать. Когда, наконец, у нас «shit» в фильмах перестанут переводить как «черт», а будут переводить как «дерьмо», поверьте, угроза нравственности лежит не здесь. И опять же, наш читатель, зритель, слушатель, наш парламент все, кто угодно, — они путают две вещи: зону эстетики и зону морали. Как они это путали 100 лет назад, так они это путают сейчас. Теперь я вам почитаю такой рассказ. Это очень жесткий рассказ, но мне он очень нравится. Это рассказ из новой моей книжки под названием «Свечи духа и свечи тела», выпущенной издательством «Вагриус», называется «Рассказ без горячей воды».
«Правый бок у всех чешется по разным поводам, тут единого правила нет. У одного он чешется просто так, у другого к дождю или к говну. У кого-то он чешется к песне, еще у кого-то к новой попытки оживления деятельности станции «Мир». У неврастеников и русофобов он чешется к оргазму. У меня он почти не чешется или чешется непредсказуемо, он у меня чешется поднеопределенно: или к большому празднику или к большой беде. Претензий никаких у меня к нему нет, правый бок у меня молодец, правый бок чувствует все, правый бок активно изучает русскую онтологию и чувствует ее за двоих: за себя и за левый бок, который не чувствует ничего, он уже давно не чесался. Поэтому когда он стал чесаться, оставалось только ждать, когда же  придет или праздник или беда. Пришла беда. Действительно, случилось что-то совсем уже плохое, отключили на три недели горячую воду. Россия, она, как Дед Мороз: от нее постоянно ждешь какого-то подарка, и каждый раз разного. Еще Россия, как полигон: он нее все время ждешь испытания, испытания на все. Иногда Россия, как Дед Мороз на полигоне. Мне уже давно никого не жалко, женщин тоже не жалко, не жалко Мэрилин Монро и принцессу Диану, не жалко даже Зою Космодемьянскую, жалко мне женщин только в двух случаях: когда нет горячей воды и когда видишь очередь в женский туалет в «Макдональдсе». Собак мне уже тоже не жалко. Конец века сделал нас всех бесчувственными скотами, еще хуже собак. Раньше я не мог ударить собаку даже в мыслях или во сне. Теперь могу. Недалеко от своего дома, на пустой улице я увидел бродячую спящую, свернувшуюся клубком собаку. Она всю ночь тявкали и не давала спать. Не она, так другая. При людях мне еще было бы как-то стыдно ударить собаку. Я уже тоже одичал, но еще не настолько, чтобы при людях ударить собаку. Но людей вокруг не было, поэтому я ее ударил. Но она не взвыла и даже не тявкнула, она только звякнула, потому что это была не собака. Это оказалась средних размеров металлическая урна, издалека очень похожая на спящую, свернувшуюся клубком собаку. Я рассказал Наташе про собаку, но она не отреагировала. После того, как отключили горячую воду, ей уже было все равно: одичал я или нет, и теперь способен ударить собаку или еще не способен. Раньше бы она устроили истерику, раньше бы она кричала, что сначала собака, а потом она, Наташа, а потом я уже начну бить всех подряд, что надо держаться, и если все вокруг дичают, это еще не повод, чтобы одичать самому, что только чудо и аберрация зрения спасли меня от позора. Бездомная, спящая, свернувшаяся клубком собака оказалась в самый последний момент средних размеров металлической урной. В России все очень относительно. Сама Россия тоже очень относительна. В любой момент может выясниться, что связь России с цивилизацией совсем не прочная, надо быть готовым к тому, что эта связь может оборваться в любой момент. Это никогда нельзя забывать. Наташа это помнила всегда и, как мой правый бок, всегда точно чувствовала русскую онтологию, но в какой-то момент оказалась не готова даже она. Горячую воду отключили внезапно, то есть сначала нам казалось, что это временно, она вот-вот пойдет опять, ее снова дадут довольно скоро. Потом мы узнали, что ее дадут недели через три, и она пойдет опять только тогда. Это такая традиция в Москве отключать летом недели на три горячую воду. Она пришла к нам с Востока вместе с солнцем и татаро-монголами. Мужчинам она нравится, мужчин она возвращает к природе, мужчинам она дает возможность поиграть в дикарей и первопроходцев. Но женщины плачут, женщины не понимают, почему они должны играть в дикарей и первопроходцев. Раньше, когда отключали воду, Наташа не плакала, она всегда оставалась цивилизованной и воспитанной. Она ничего лишнего в моменты отсутствия горячей воды себе не позволяла. Но теперь она не выдержала. Она очень надеялась на Путина, что при нем все будет лучше, чем при Ельцине. Русские женщины придают неоправданно большое внимание персонажам политики, им кажется, что с каждым новым персонажем начнется новая жизнь, или если не новая, то хотя бы перестанут летом отключать горячую воду. Новая жизнь не начинается, и горячую воду в Москве отключают все равно. Но русские женщины по-прежнему рассчитывают на новых персонажей политики. Отучить русских женщин от этой привычки практически невозможно, так же  как и невозможно отучить Москву отключать летом горячую воду. Первый день Наташа просто плакала и никак не реагировала на то, что я ударил собаку. Еще она без конца кипятила воду, вчера она не успела помыться и постирать. Она же не знала, что отключат горячую воду. На второй день с утра она сказала, что прекрасно меня понимает, когда я ударил собаку. К концу второго дня она жалела, что не оказалась на моем месте и не ударила собаку сама. Ночью она уже жалела, что у нас нет собаки, тогда бы она с удовольствием ее сейчас била, ей просто необходимо сейчас кого-нибудь ударить. Если бы у нас был ребенок, она бы ударила ребенка. На третий день Наташа перестала смотреть телевизор и кипятить воду, ей уже все было по х*ю: приехал или не приехал американский президент, чего там хочет Березовский, пойдут ли инвестиции в русскую экономику, возродится ли культура и вообще все. Ей уже не до чего нет дела. Она так больше не может. Она ничего особенного не требует, она только хочет, чтобы на пороге третьего тысячелетия с ней не обращались, как с последним скотом, она все-таки этого не заслужила, она все-таки не последняя скотина, чтобы не иметь возможность нормально помыться, постирать и приготовить. Так не поступают даже с последними скотами. К середине дня Наташа устроила истерику. Раньше она была выше истерик, теперь она уже была на их уровне. «Ты только думаешь о себе и о своей жопе», — повторяла она мне постоянно весь третий день. Она уже даже не мыла посуду, руки не мыла тоже, не мыла ноги и подмышки, она принципиально не хотела пользоваться холодной водой. С истерики начался и четвертый день. Наташа собралась в баню или помыться к подруге, но потом она сказала, что пошли они все на х*й и подруга с баней тоже. Грязное белье она больше стирать не будет, пусть лежит, а если я думаю о чем-то еще, кроме себя и своей жопы, то пусть я хотя бы помою посуду. На пятый день она предложила привезти негра: собаки нет, так будем бить негра, потом будем заниматься сексом втроем вместе с негром, а потом опять будем негра бить. Так где-нибудь незаметно и пройдет время до начала горячей воды. Потом она ушла из дома и вернулась уже совсем поздно пьяная и избитая. Она гордо заявила, что пила с бывшим гримером «Мосфильма» и разным другим быдлом, а потом с ними же и передралась. На шестой день она перестала стесняться «желтой прессы». В доме появились «Мегаполис-экспресс», «СПИД-инфо», «7 Дней», «Караван историй», «Плейбой», Космополитен» и все остальное говно подобного рода. Раньше, при горячей воде, Наташа их стеснялась. При мне она их не читала и прятала. Когда однажды я застал ее за чтением «желтой прессы», она покраснела. Сейчас она уже не стеснялась и не краснела. Она даже купила один или два женских романа. Ей нравилось видеть, как я мучаюсь при виде «желтой прессы». «Если хочешь, то можешь меня ударить, мне это будет даже приятно», — Наташа была абсолютно серьезна. На седьмой день Наташа снова просила ее ударить и даже ударила меня сама. Это было совсем не больно. Разве может сильно ударить женщина, изможденная отсутствием горячей воды? Прошла неделя. Правый бок чесался все сильнее, это означало, что будет еще хуже. Я, конечно, пытался что-то предпринять. Я пытался как-то отвлечь Наташу. Я с шутками кипятил воду, мыл посуду, что-то стирал. Наташа не реагировала. Я даже сделал то, что никогда не делал, — я рассказал анекдот. Наташа заплакала. На восьмой день Наташа впала в транс. За весь восьмой день Наташа не смотрела в мою сторону и вообще смотрела только в одну точку. Только часам к десяти вечера она, наконец, заговорила. Она сказала, что, кажется, у нее в душе завелись черви. На девятый день Наташа порвала все книги. Зачем нужны книги, если они ничем не могут помочь женщине, когда в доме нет горячей воды? С особым удовольствием Наташа порвала советских писателей 20-х годов, Голсуорси и Кастанеду. На десятый день случилось самое страшное на десятый день Наташа привела негра. Я теперь ее запирал, и как она выбралась и где нашла негра, я не знаю. Но она выбралась и привела негра. Это был пожилой лысый обтрепанный негр. Он хотел есть, он совсем не хотел заниматься сексом, его интересовала только еда. Я с трудом выгнал негра из дома. Наташа визжала и цеплялась за негра. На одиннадцатый день Наташа с утра выпила из горла бутылку водки, а потом пыталась поджечь квартиру. Потом она хотела затопить квартиру холодной водой. Потом она выбросила из окна телевизор и взялась за компьютер. Наташа сказала, что жить надо просто и ясно, как у Островского и Фадеева, без всех этих сайтов и эмейлов. Она написала слово «х*й» на мониторе, а клавиатурой била себя по голове, пока я не отнял у нее клавиатуру. Но все равно одиннадцатый день прошел на удивление достаточно спокойно. На двенадцатый день Наташа сломала все CD-rom'ы и компакт-диски, а потом стала срать и ссать, где попало. На тринадцатый день она стала питаться г*вном, которое оставляла тоже, где попало. Она еще умудрилась шутить, она говорила, что играет вождя племени г*вноедов. На четырнадцатый день Наташа разбила окно единственной оставшейся дома книгой японской поэзией со стихами в формате хокку и танка. Еще она заявила, что во всем виноваты педерасты и Достоевский. Достоевский научил Россию страдать по поводу и без повода. Вот Россия теперь страдает. В чем конкретно виноваты педерасты, она не объяснила. До горячей воды оставалась неделя, но я не знал, выдержим мы эту неделю или нет. На пятнадцатый день Наташа высунулась из окна, которое сама же и разбила книжкой японской поэзии, и кричала угрозы в адрес Лужкова, Москвы, Путина, Достоевского и вообще всей русской жизни. Пятнадцатый день, также как и одиннадцатый, мне понравился. Все бы дни без горячей воды были такие спокойные. На шестнадцатый день она пыталась покончить с собой. Шестнадцатый день я с утра до вечера отнимал Наташу у суицида. Сначала она вешалась, потом резала вены осколком окна, разбитого книжкой японской поэзии, потом глотала таблетки, потом хотела себя, как в десятый день библиотеку, порвать на мелкие кусочки, потом наконец устала и ненадолго успокоилась. Но потом хотела довести себя до посинения холодной водой. Потом я ее ударил, и она до утра потеряла сознание. Семнадцатый день она танцевала танцы живота и играла сама с собой в прятки, а потом пела песни из репертуара советской эстрады 70-х годов. Весь восемнадцатый день она просто выла. Девятнадцатый день принес заметные улучшения. Наташа перестала срать, где попало, и сделала первый робкие попытки убрать квартиру. В середине двадцатого дня она сказала, что Достоевский ни в чем не виноват и педерасты тоже. Утром двадцать первого дня она помыла посуду и попросила прощения за негра, окно, книги и монитор. Завтра должны дать горячую воду.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Очень много сообщений на пейджер самых разных с пожеланиями всяческих неудач в ваш адрес и с выражением сочувствия. А одно даже такое: «Нателла, умоляю, включите ему горячую воду. Этот ужас невозможно слушать. Где вы откопали такого зануду?»
И. ЯРКЕВИЧ: Это не мне, это надо всем женщинам Москвы включать, я-то, знаете ли, потерплю, я сильный мужчина.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Зона эстетики и зона морали, о которых вы говорили, они где-то пересекаются сегодня в российской культуре, как вы считаете?
И. ЯРКЕВИЧ: Вы знаете, они пересекаются там, где бы не хотелось, и не пересекаются там, где бы этого хотелось. Они пересекаются там, где те люди, которые говорят о нравственности, говорят не там, где это надо говорить. Там они пресекаются.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Возвращаясь к русскому языку, о котором мы с вами сегодня вскользь заговорили. Коль скоро героем является чиновник, который и диктует нормы русского языка, то, может быть, это кому-нибудь нужно, выражаясь цитатой одного из советских классиков?
И. ЯРКЕВИЧ: Этот нужно чиновнику, чтобы дальше быть главным персонажем русской жизни. Вы помните, чтобы в новостных программах такое место, как, предположим, любой из недавних чиновников, занимал писатель, художник или артист? Не было этого. А у чиновников интересная жизнь: украл, выпил, в тюрьму, украл, выпил, в тюрьму. Там есть, о чем поговорить.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Почему вы считаете, что русско-еврейский вопрос устарел?» спрашивает Петр Наумович.
И. ЯРКЕВИЧ: Потому что я его не чувствую, потому что это действительно так. Если не так, то стоит мне поверить. И, вы знаете, в стране, где идет война, просто, мне кажется, кощунственно говорить о каких-то либеральных страданиях 60-70-х годов.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: С одной стороны, вы правы, но с другой стороны
И. ЯРКЕВИЧ: Нет, то, что евреев нельзя обижать, и я их лучший друг. Если у евреев будут проблемы, сразу за мою широкую спину. Дальше с врагами евреев буду разговаривать я. Если у русских, кстати, тоже.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Когда возникли актуальные проблемы 60-х и 70-х, шли войны: тогда была Чехословакия 68-го года, — и проблемы эти все равно существовали. И сейчас, когда начинают говорить о том, что сохранилось шестидесятничество, сохранились какие-то проблемы людей, которые, может быть, не идентифицируют себя в нынешнем достаточно жестком мире, как-то принято говорить о том, что неприлично, да?
И. ЯРКЕВИЧ: Трагедия России в том, что мы не умеем стареть и не умеем меняться. В вое время это было актуально, но очень в свое, но время-то меняется. На дворе другая проблема. Понимаете, это тоже касается и литературы. А чем основная проблема русской культуры? Не только, конечно, в чиновнике, а в нашем равнении на русский классический миф. Я никого ни с кем не сравниваю, но Пушкин не мог описать состояние женщины, оставшейся на три недели без горячей воды, и Гоголь этого не мог, потому что у него в распоряжении не было таких изобразительных средств, которые появились в последние 15 лет. И это нормально, потому что литература меняется. Естественно, я полностью согласен с Мандельштамом, который сказал, одна из его самых знаменитых фраз: «Когда я слышу слово «прогресс» по отношению к литературе, мне хочется плакать». Все правильно, но, тем не менее, конечно, меняется, конечно, появляются другие средства. Я вам больше скажу. Лет 5 назад и я бы не смог написать такой рассказ. Во-первых, надо было долго наблюдать за женщинами, которые остались без горячей воды, а потом нужны были какие-то внутри даже моей собственной эстетики какие-то новые приемы. Когда они появились, я написал «Без горячей воды».
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Процитируйте, пожалуйста, вашего гостя. Если все вокруг дичают, это еще не значит, что нужно дичать самому».
И. ЯРКЕВИЧ: Все правильно.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Я смотрю, где-то страницы две сообщений пришло на пейджер, причем самые полярные: от всяческих восторгов в ваш адрес, то пожелания вам любых кар небесных. Скажите, с одной стороны, это доказывает актуальность…
И. ЯРКЕВИЧ: Извините, я вас перебью, просто почему я не удивляюсь? Точно так же обо мне пишет литературная критика: или живой классик, или абсолютно непонятно какой писатель. Поэтому я уже просто привык находиться в таком диапазоне. При этом я отделяю от себя и то, и другое.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: При той самой советской власти, которую мы так часто сегодня вспоминаем, у литераторского цеха существовали некие идеологические задачи, правильно? Нет их?
И. ЯРКЕВИЧ: Сейчас они, конечно, есть, только 
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Сколько союзов писателей действует только в Москве? 5, если я не ошибаюсь.
И. ЯРКЕВИЧ: Вы знаете, честно говоря, я не имею к этому абсолютно никакого отношения. Не потому, что я как-то их не люблю. Просто я занимаюсь своим делом. Наверное, они как-то существуют, наверное, это кому-то интересно. Мне просто кажется, что не интересно об этом говорить ни мне, ни вам, ни слушателю, потому что он просто не понимает, в чем дело. Дай Бог им удачи!
Н. БОЛТЯНСКАЯ: С одной стороны. Но с другой стороны, согласитесь, говорили диссиденты, что когда была советская власть, их хоть КГБ читало.
И. ЯРКЕВИЧ: Неправда, их читали все. Какое там КГБ?! В каждой приличной квартире была огромная библиотека самиздата.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Вы сегодня ощущаете собственную нужность?
И. ЯРКЕВИЧ: Конечно. Мой читатель очень неопределенный. Осторожно говоря, это что-то от городского начальника до городского сумасшедшего. Другое дело, что городскому сумасшедшему легче до меня дозвониться или что-то опустить в почтовый ящик, или просто остановить на улице. Да, он неопределенный, но, конечно, он есть. Я говорю сейчас не о себе. Я просто сейчас обращаюсь к молодому парню Будущее русской культуры будет ведь в одиночках. Если он чувствует в себе талант и понимает, что не сможет расстаться с этим талантом, пусть он сожмет зубы и будет писателем.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Как вы относитесь к Сорокину? С уважением, Антон из Петербурга».
И. ЯРКЕВИЧ: С уважением. Наверное, это один из самых близких мне современных писателей.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Не кажется ли вам, что в нынешней российской действительности нет перспектив у литературы? С уважением, Настя».
И. ЯРКЕВИЧ: Вы знаете, у литературы нет перспектив нигде в мире. Но почему я говорю об этом так спокойно, почти весело? Потому что я для себя конец литературы пережил. Когда я садился за письменный стол в конце 80-х, крепко садился, так же, наотмашь, я прекрасно понимал конец литературы. Я сделал его своим персонажем, я вышел из положения так. Опять же, очень много моих замечательных коллег поменяли профессии, многие добились очень многого в той области, куда они ушли. Но то, что у литературы нет перспектив, это правильно, но это не должно останавливать талантливых людей от того, чтобы писать, а талантливых читателей от того, чтобы талантливо читать.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Когда в советскую власть человек, который хочет опубликовать свое литературное произведение, должен был пройти, ну, не мне вам рассказывать, соответствующие рогатки. Сегодня ситуация несколько иная, сегодня существуют рогатки продажности в хорошем смысле слова, с одной стороны, с другой стороны, сегодня существует возможность публикации собственных произведений в Интернете, что, в некоторой степени ограничивает читательский круг, хотя некоторые считают, что это неплохо. Как вы относитесь к перспективам самореализации?
И. ЯРКЕВИЧ: Главная проблема заключается в том, что русский литературный бизнес пока вне правового поля. Русский Интернет такой же дикий, как и вся русская жизнь. Он пока только становится на ноги. Я очень рад, что меня с этим Интернетом свели и там нашелся читатель, который пропустил меня, насколько я понимаю, в журналах, в книгах, в газетах, и там нашел. И слава Богу, что нашел. Но одна из главных проблем это действительно четкое оформление авторских прав, перевод русского издательского бизнеса на мировые нормы.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Но это не завтра.
И. ЯРКЕВИЧ: Это, конечно, не завтра, но это Если сейчас говорить о поколении то, к сожалению, это одна из тех проблем, которые мое поколение решить не смогло.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Уважаемый г-н Яркевич, не считаете ли вы, что, насаждая нецензурщину, вы тем самым подталкиваете молодежь к насилию?» спрашивает Людмила Петровна.
И. ЯРКЕВИЧ: Нет, я так не считаю. Вы покажите мне хоть одного молодого человека, который после моих книг или моего эфира подошел к насилию.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Иван Алексеевич Бунин говорил о том, что писать нужно либо о прекрасном, либо о страшном. Вероятно, отсутствие горячей воды это вторая категория, хотя несколько советов по этому поводу на пейджер вам пришло. Не буду их озвучивать, поскольку это прямая реклама производителей обогревателей горячей воды, но сочувственных сообщений много. «Как вы относитесь к творчеству Лаэртского?» спрашивает Дмитрий из Владикавказа.
И. ЯРКЕВИЧ: Я был у него в прямом эфире на «Эхе Москвы». По-моему, он замечательный ведущий.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Не кажется ли вам, что вы реализовываете собственные комплексы в своих произведениях?» спрашивает Дина.
И. ЯРКЕВИЧ: Конечно, реализовываю. Все писатели, которые писали, начиная от Гомера и кончая сегодняшним днем, все, так или иначе, реализовывали собственные комплексы. Но одни их рефлексировали, а другие нет. Я во многом свою эстетику сделал на рефлексии собственных комплексов. Что меня оправдывает? То, что я сделал это первый.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Не знаю, насколько вы готовы отвечать на этот вопрос, я его честно задам. Вопрос по поводу вашей сексуальной ориентации, потому что известно, что интервью с вами публиковалось на сайте геев и лесбиянок.
И. ЯРКЕВИЧ: У меня гетеросексуальная ориентация, что видно, по-моему, из моих книг, а на сайте геев Я, честно говоря, это не очень помню, но в интервью геям и лесбиянкам я никогда не скрывал своей гетеросексуальной ориентации. То, что меня читатели принимают за гомосексуалиста, педофила, некрофила, онаниста и кого-то еще, значит, это их абсолютное право.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Что вы думаете по поводу грядущей реформы русского языка, которая сейчас широко обсуждается в прессе в том числе?»
И. ЯРКЕВИЧ: Честно говоря, думаю, что об этой реформе будут знать 2 человека, что она не затронет язык как таковой, что речь надо вести не о реформе русского языка, а о реформе гуманитарного образования, которое является чудовищно устаревшим. Мне приходится иной раз бывать в наших отечественных университетах, это очень жалкая картина. Есть зоны русской жизни, которые должны меняться со временем, только потому, что должны меняться. Вот, что ужасно, что наше гуманитарное образование выстраивается по советским правилам. А реформировать язык может только сам себя, ему не нужны начальники.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Но если это происходит таким образом, как вам не нравится, это все равно происходит, правда?
И. ЯРКЕВИЧ: Конечно, безусловно. Понимаете, мое дело анализировать это, мое дело как писателя анализировать это, вообще не говорить ни за, ни против. Конечно, мне что-то не нравится, например, то, что касается каких-то моих наблюдений это дикое распространение приставки «за»: зачитать, замочить. Откуда это пришло? То ли такой простонародный сленг 20-30-х годов входит уже в наш повседневный язык, потому что надо говорить «прочитать» и т. д. Потом, это говорится с экранов телевизоров очень нравственными, очень умными, как они себя понимают, людьми.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Как вы относитесь к тому, что нецензурная лексика употребляется в присутствии маленьких детей?» спрашивает Яна.
И. ЯРКЕВИЧ: Вы знаете, маленькие дети не воспринимают нецензурную лексику так, как ее воспринимаете вы. У маленьких детей хватает мозгов понимать, что к морали это не имеет никакого отношения.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: «Где можно в ближайшее время прочитать периодически выходящие ваши вещи?»
И. ЯРКЕВИЧ: Книга «Свечи духа и свечи тела» продается там, где и надо ей продаваться, — в книжных магазинах от «Молодой гвардии» до всех других книжных магазинов. Сейчас в журнале «Огонек» будет в июле мое эссе о том, что бы писали советские писатели сейчас, оно будет называться «Новый мир» еще раз". И еще можно купить видеокассету фильма по моему сценарию. Называется «Частные хроники. Монолог». Режиссер Манский. Я очень советую посмотреть этот фильм.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Виталий Манский?
И. ЯРКЕВИЧ: Да. Мы с ним сделали удивительный фильм, который, к сожалению, был практически замолчен. Это первый в мире художественный фильм, сделанный на основе частных хроник кинолюбителей. Это мой сценарий. Режиссура Виталия Манского, голос Саши Цекало. История человека моего поколения, рожденного с полета Гагарина и погибшего на корабле «Адмирал Нахимов». То есть мне удалось в этом фильме соединить литературу и кино. Фильм выстраивается как проза, как монолог.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: У вас есть возможность обратной связи с собственными читателями?
И. ЯРКЕВИЧ: Конечно.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Помимо вкусовых претензий, нравится — не нравится, существовала какая-то читательская претензия, которая вам кажется оправданной?
И. ЯРКЕВИЧ: Да все оправданные, наверное.
Н. БОЛТЯНСКАЯ: Понимаете, нравится не нравится это один момент. Второй момент это когда вы читаете письмо или сообщение с претензией и понимаете, что человек прав.
И. ЯРКЕВИЧ: Наверное, в том случае, когда он предъявляет претензию, что я не могу ему тут же дать миллион долларов, и он прав, я действительно этого сделать не могу. Он прав, потому что ему, наверное, очень нужны деньги.
В прямом эфире радиостанции «Эхо Москвы» писатель Игорь Яркевич


Комментарии

0

Пожалуйста, авторизуйтесь или зарегистрируйтесь, чтобы оставить комментарий.

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире