13:52 , 08 мая 2019

Жажда жизни: три истории заключенного колымского ГУЛАГа

Три рассказа-воспоминания заключенного Берникова были найдены в архиве музея «Следственная тюрьма НКВД» несколько лет назад. У сотрудников музея нет никакой информации о том, кем был заключенный, где жил и работал. По воспоминаниям можно понять, что у него были жена и дети. И что осудили его в Семипалатинске в 1938 году. Дали 20 лет заключения в ГУЛАГе и 5 лет поражения в правах по статье 58.7 УК РСФСР. Позже срок скостили с двадцати до пяти. Берников отбывал его в лагере на Колыме в 1938 году. На прииске Ударник.

В своем повествовании заключенный ГУЛАГа вспоминает о том, как его падение в шурф приняли за побег из лагеря. О том, как его бросили в бараке для умирающих и как провел в ШИЗО за «побег» 13 суток. Воспоминания публикуются в рамках проекта «ХХ век. Очевидцы».

Жажда жизни

Это было в 1938 году. Мне пришлось отбывать, хотя и незаслуженный, срок на Дальнем Востоке. За мной шел формуляр, гласивший 20 лет тюремного заключения с последующим поражением в правах на пять лет. Нас везли из Семипалатинска до Комсомольска-на-Амуре в товарных вагонах, нагруженных, как сельди в бочку, без горячего питания. От нашего эшелона осталось 50 процентов еще способных двигаться без посторонней помощи, которых направили на Колыму. Я пока обойду все мытарства, которые пришлось испытать в пути. Может быть, напишу потом, а сейчас расскажу о том, как с отмороженным большим пальцем на правой руке, я попал в Западное горное управление строительства Дальнего Севера, прииск Ударник.

В третьем лагпункте, куда меня направили, насчитывалось около восьми тысяч человек. Он только что начал организовываться. Мы наскоро разбили брезентовые палатки. Из неотесанных круглых жердей настелили сплошные нары. На нарах ничего не было. Ложись туда, где успел занять. Постелью, одеялом и подушкой служил единственный бушлат, в котором мы ходили на работу. Мы долбили уклонный штрек в будущую шахту. Мы обязаны были на каждого члена бригады отбить вручную в вечной мерзлоте кайлом и ломом три кубометра земли с уборкой ее в штрек. За что нам полагалось 800 грамм сырого ржаного хлеба. На завтрак половина селедки и болтушка из ржаной муки. Чашек под болтушку не было. Мы получали ее кто во что мог: кто в кружку, кто в консервную банку, найденную на мусорной куче. Кто ел консервы, нам было неизвестно, в нашем рационе их не было, мы радовались пустым банкам, потому что могли в них получать баланду. Работали без обеда 14 часов, после чего приходили в лагерь. На ужин снова получали полселедки и ржаную баланду. Хлеб получали в зависимости от выполнения нормы. За выполнение меньше 50 % полагалось 300 грамм хлеба, за 400 грамм — 80 %. На ужин отводился час. После ужина требовали всех на проверку на улицу. С собой нужно было обязательно взять рукавицы. За невыход на проверку — карцер. На улице нас выстраивали в два ряда и сортировали.

Староста лагеря, мы его звали «начальник Фанители», был здоровенный детина. По формуляру, по складу и физиономии, староста всегда был из бандитов, поэтому в лагерной жизни к блатным всегда относились снисходительно. Заключенных по 58-й статье, независимо от пункта, называли рогатиками, чертями. Они не имели права ни на какие льготы. А у меня в формуляре записано черным по белому 20 лет ТФТ. Тяжелый физический труд. К таким снисхождение не полагалось, норма не снижалась и больным.

Бригада у нас создавалась работящая, дружная, и при всем желании ее не подвести норму выполнять я не мог. От каждого удара кайлом по мерзлому грунту у меня темнело в глазах от боли отмороженного пальца. Несколько раз я терял сознание. В бригаде нас было 12 человек, больных трое. У одного болела нога, второй не мог ни согнуться, ни разогнуться от боли в бедре. А у меня палец. Но бригада обязана была давать 36 кубометров, поэтому остальные девять человек отрабатывали и за нас. Наш бригадир, незаурядный парень, пытался облегчить нам жизнь. Однажды ему удалось договориться с десятником о применении взрывчатки. Взрывники находились тут же и от нечего делать слонялись по штреку. Мы, в свою очередь, добыли еще несколько ломов и решили их накаливать в костре, чтобы потом бурить мерзлый грунт. Нас, менее трудоспособных, бригадир отправил заготовлять и носить сухостой из леса. Лес находился в полукилометре от штрека, и мы на смену могли сходить по шесть раз. Я оказался заготовителем дров. Горячие ломы легче врезались в мерзлый грунт. Пробурив несколько скважин, все уходили из штрека. Взрывники стали использовать аммонал и бригада начала перевыполнять норму. Мы старались больше наносить дров, чтобы наша бригада могла работать без перебоев.

Тропинка, по которой мы ходили за сухостоем, проходила вблизи разведочного шурфа. Шурф около шести метров глубиной, квадратный, полтора на полтора метра. Он был слегка запорошен снегом. Его кромки чуть приподнимались над тропинкой, с которой снег выдуло ветром. Я шел уже шестой раз, на последний раз перед отдыхом мне захотелось взять побольше дров. Поэтому я взял три довольно толстые жерди метра три в длину и пошел. Меня слегка покачивало от тяжести, но мысль, что сегодняшний рабочий день уже кончается и больше в лес идти не придется, переборола усталость. Я двигался вперед, длинные жерди заслоняли собой ту сторону, на которой был шурф. Да я о нем и не думал. Сколько раз я проходил по этой тропинке, ноги двигались как-то сами по себе, произвольно. Вдруг легкий порыв ветра ударил в мою ношу, жерди качнулись в сторону шурфа, я попытался удержаться, но ноги скользнули и я потерял равновесие.

Я очнулся на дне шурфа и почувствовал острую боль в голове и коленке и дотронулся до больного места на голове. Ладонь погрузилась во что-то липкое и теплое, до сознания дошло, что голова разбита, в какой степени – я понять не мог. Несмотря на боль в локте, я взял горсть снега и приложил к мокрому месту головы. Постепенно боль стала утихать. Я не догадался, что голову надо перевязать, да у меня не было ничего под руками. Нащупав лежащую около меня шапку, напялил ее на голову, стал кричать в надежде, что меня услышат, придут на помощь.

В шурфе стало совсем темно, я охрип от крика, понял, что мой крик из шурфа не вылетает. Я стал ждать утра, надеясь, что кто-нибудь пойдет мимо и тогда я крикну снова. Надо мной нависло темное северное небо, холод давал о себе знать, и чтобы не замерзнуть, я стал делать попытки подняться из шурфа. Пальцы мои скользили по обледенелым стенкам. Иногда отрывался небольшой камешек и глухо падал в притоптанный мною снег. Надо мной блеснул рассвет, я снова и снова принимался кричать. Кричал до тех пор, пока не терял сознание, потом снова делал попытки подняться.

Бесполезные попытки, и глухой мой собственный голос казался мне голосом смерти, приближающейся ко мне. Сколько раз я поднимался и падал обратно на дно шурфа, голодный, обессиленный без отдыха и сна. Я цеплялся за каждый ничтожный выступ, царапал ногтями стенки. Я стал терять надежду на спасение. В глазах темнело, теперь я уже не знал, когда был день, когда наступала ночь. Теперь при всем желании я не мог не только кричать, но не мог издать даже звука, от усталости еле держался на ногах. Но жажда жизни, хотя бы и каторжной, невыносимой с ее непосильным трудом, с голодным пайком, с холодной палаткой на голых сучковатых нарах, казалась мне более сносной, чем смерть в этой холодной яме. Мне казалось, что она протягивает ко мне свои костлявые руки и со смехом старается обнять меня. И это было ужасно. А звезды, мерцая над моей могилой, звали меня, манили к лес, в забой, к моим товарищам по несчастью. К огню, к костру, где я мог бы согреть свои коченеющие пальцы. Умирать в этой яме – нет! И снова и снова я думал, какими способами можно еще подняться. Пытался и снова падал. Теперь мне стало казаться все безразличным: пища, жизнь, отдых. Голова перестала соображать, только инстинкт как-то настойчиво требовал жизни. Снова без всякой мысли пытался я цепляться за стенки шурфа, который я стал ненавидеть всеми фибрами своей души. Ноги перестали сгибаться, я уперся плечами в стенку шурфа, опустив голову на грудь.

Ноги как-то сами по себе уперлись в противоположную стенку. Руки я невольно заложил на спину. Локти машинально уткнулись в стенку за спиной и дали возможность приподнять ноги и, может быть, на один сантиметр подвинуться вверх. Так же машинально я приподнял одну ногу и переставил другую повыше. Я почувствовал, что отделился от дна шурфа, снова подвинул плечи, и, извиваясь как червяк, по одному сантиметру начал подниматься. Мелькнуло что-то в сознании и, собрав силу воли, я все сильнее начал упираться в стенки шурфа, скользя вверх. Рука коснулась чего-то шероховатого, и я мертвой хваткой обвил руками опору, нависшую надо мной. Теперь я понял, что это была жердь, которую я нес на плече, когда полетел вниз. Она концами легла на стенки шурфа. Я не знал, насколько она прочно лежит. Мои ноги соскользнули со стенки шурфа, и я повис над ним. Упасть – это значит уже навсегда, я сделал последнее усилие и забросил ногу на жердь. Теперь я мог держаться и поворачиваться. Царапая руки и передвигая их, я сделал еще одно усилие и вылез наверх в снег. Сколько прошло времени, сколько затратил энергии на этот подъем, я не знаю. Все это я понял уже потом, понял, что смерть отошла от меня, но надолго ли? Теперь я не радовался своему избавлению, я лежал в снегу грязный, оборванный, в крови, холодный и голодный. Один среди сгустившейся тьмы. Что-то заставило меня подняться, и я пошел по направлению к лагерю. Без мысли, без радости. Все кружилось, вертелось: тропинка, деревья, небо. Наверное, я был похож на пьяного.

Шатаясь от усталости, с трудом я добрался до лагеря. Вахтер пропустил меня беспрепятственно. Спросил только фамилию, имя, отчество. И почему я так поздно иду с работы? Войдя в палатку своей бригады, остановился в изнеможении, ко мне подошел бригадир, как маленького, взял за руки, подвел к свободному месту на нарах, усадил и только тогда спросил: где ты пропадал трое суток?

Я рассказал ему все подробно, что и как случилось со мной. От нашего разговора проснулись люди и, слушая мой рассказ, молча вздыхали. — Почему вы меня не искали? — Мы заявили конвою, что не вернулся из леса человек. Что надо его поискать, может, он в шурф упал.

Конвойные солдаты ответили, что меры будут приняты без вас. Сами не пошли и их не пустили. Только утром бригадиру сказали, что я объявлен в розыск и будут приняты самые суровые меры законного порядка, какие предусмотрены для лиц, бежавших из мест заключения.

Я и вся бригада понимали, чем это пахнет. Но мы об этом не говорили. Только рабочие собирали кусочки хлеба и постарались накормить меня. После этого бригадир сказал: мне сказано, что в случае вашего прибытия явиться в УРБ (учетно-распределительное бюро). Придется идти. Все мне было теперь безразлично. Хорошего я не ждал, но и не знал, что со мной будет. Не знаю, сколько было времени, когда мы подошли к дежурке. Бригадир доложил дежурному, тот послал рассыльного за заведующим УРБ. Бригадиру приказали удалиться. Заведующий УРБ пришел с ватагой лагерной обслуги. Не спрашивая меня ни о чем, сел за стол, написал какую-то бумажку, послал рассыльного. Потом, подойдя ко мне вплотную, наотмашь ударил по лицу со словами: я тебе покажу, как бегать вольно.

Видимо, это было знаком для моего избиения. Я успел только закрыть руками лицо. Со всех сторон посыпались удары. Били как попало, по чему попало. По голове, рукам, спине, бокам. Я, как резиновая кукла, летал от одного удара к другому. Не успевая даже упасть. Меня буквально носили на кулаках. Когда они натешились, побои прекратились. Я упал, меня подняли, облили холодной водой, усадили к стене в угол с таким расчетом, чтобы я не мог упасть. В это время пришел начальник канители. Заведующий УРБ сказал только одно слово: возьми.

Тот действительно меня сначала взял за воротник, поднял так, что мои ноги не касались пола. Вынес на улицу и там начал избивать. Он поставил меня на ноги и, словно по мячу, ударил меня в затылок так, что я несколько метров летел по воздуху. Так, не давая мне упасть, он пронес меня до самого карцера. Открыв дверь, он снова ударил меня кулаком и ногой в спину. Люди, которые сидели в карцере, помогли мне подняться. Нас в карцере оказалось человек десять, разных по характеру и с разной степени избитости. Карцер не отличался обширностью, не имел окон и нар. Только в углу стояла печка, и в ней тлели сырые дрова. Продолжилась наша веселая жизнь.

В карцере кто-то пел, кто-то свистел, кто-то крыл всех святых на небе и на земле. А кто-то молча, как я, поджав под себя ноги, укрывшись полой телогрейкой, лежал, желая только одного: перестать дрожать.

Так прошла первая ночь. Утром нам принесли хлеб (400 грамм). Мои товарищи ждали баланду. Но мне ее получить не удалось. Нас выгнали на работу. Построили в две пятерки и привели к УРБ. Там лежала куча мерзлого мха. Этот мох мы складывали слоем к стенкам помещения, посыпали его снегом, а затем поливали водой. Это называлось утеплением помещения. Стоял декабрь 1938 года. Без термометра мы определяли температуру воздуха, которая была в 30-40 градусов Цельсия ниже нуля. Мороз, правда, нам помогал, мох, залитый водой, замерзал моментально. Работали мы, конечно, очень вяло, шевелились, чтобы и самим не превратиться в ледяную статую. Около полудня мимо нас прошли заведующий УРБ и начальник отделения Дороберти. Проходя, заведующий указал на меня и что-то сказал начальнику. Тот остановился, с минуту смотрел на меня отеческим взглядом и без слов удалился.

Но через несколько минут он вызвал меня в кабинет, и мы откровенно поговорили. Когда я зашел в кабинет, Дороберти сидел на месте заведующего УРБ, а сам заведующий стоял навытяжку и что-то рапортовал. Когда мы вошли, доклад кончился, Дороберти скомандовал: вольно. Заведующий УРБ опустил от козырька руку и уже менее официальным тоном сказал: «Заключенный Берников по вашему приказанию доставлен». Дороберти в третий раз пристально и грозно посмотрел на меня и предложил мне сесть. Как видно, в его воображении я был уже неживой человек, а если я еще стоял и двигался, то этого надолго уже не хватит. Он улыбнулся. Но улыбка не предвещала мне ничего хорошего. А тоном и взглядом он, кажется, хотел доконать меня.

— Фамилия, имя, отчество, срок! — спросил он. Я ответил и, когда услышал звук своего голоса, решил не сдаваться без борьбы.

— Почему и куда ты бежал?

— Я никуда не бежал и не собирался бежать. Нес дрова для накалки ломов для бурения грунта, для того чтобы производить взрывные работы.

— Разве в шахте применяются взрывные работы? — спросил Дороберти у заведующего УРБ.

— Не могу сказать. Мне это не было известно. Впервые слышу, — ответил заведующий.

— Почему ты не донес дрова до места назначения?

— Я донес бы их, да по дороге был шурф, куда я упал. В течение трех суток я оттуда вылезал. И как только вылез, то сразу пришел в бригаду. Бригадир отвел меня к заведующему УРБ, а сейчас я стою перед вами.

— Такого шурфа, о котором ты говоришь, не существует. Мной было дано указание проверить. Проверкой установлено, что ты накануне побега заходил в инструменталку и взял там топор и лопату. Ты их не вернул и вечером не явился в лагерь сам. А вчера вечером ты был задержан обслугой за территорией лагеря и и водворен в изолятор. Чем сможешь опровергнуть?

— Я никем не был задержан, в лагерь явился сам, обслугу видел только в помещении УРБ, то есть здесь. А в подтверждение моих слов прошу вызвать вахтера, который запускал меня в лагерь и спросил фамилию. Еще вызовите бригадира, да и вся бригада вам скажет, что я пришел в палатку сам. Они вам скажут даже время, когда я пришел.

— Инструментальщика!

Вошел инструментальщик. Он, не глядя на меня, стал навытяжку перед начальником. Ноги его подгибались. Но он старался стоять прямо, пристально и подобострастно смотрел на Дороберти.

— Этот человек брал у тебя какой-нибудь инструмент, и когда?

— Да. Брал топор и, кажется, лопату. Два дня тому назад. И не вернул до настоящего времени.

— Что ты скажешь на это?

— Скажу, что инструменты из инструменталки берут бригадиры. Они отчитываются за инструмент, они получают и сдают. Этого человека я видел только тогда, когда нас этапировали из Магадана. Если он утверждает, что я брал у него инструмент три дня тому назад, так скажу, что я в течение четырех суток не был в бригаде. Трое суток был в шурфе и сутки в карцере. А это или подставное лицо, или подлец и лгун.

Дороберти приказал мне замолчать, стукнул кулаком по столу.

— Я тебя заставлю сознаться, что ты бежал из лагеря и что тебя поймали.

— Прошу извинить меня за резкий ответ. Но вы никогда не заставите меня сознаться в том, чего я не делал. Даже если бы пригрозили мне смертью, я ведь и так наполовину покойник. А мою правоту можно установить. Наверное, у шурфа, в который я упал, до сих пор валяются жерди, которые я нес в штрек.

— Ты будешь мне указывать, как вести следствие, болван? — крикнул Дороберти и сказал, что такого шурфа не существует. И что я должен сознаться, куда и почему я бежал.

— Вам нужно это для протокола. Я не бежал, но скажу, почему от вас бегут смельчаки, правда, вы их ловите, да ведь мыслящему человеку ясно, что побег от суда обречен на неудачу. Мороз, голод и пуля ожидают беглеца. За мою поимку вам не пришлось заплатить ни одному человеку. Я никогда не доставил бы вам этого удовольствия. Я предпочел бы скушать те продукты, которые идут за поимку беглецов. Тех, кто добросовестно работает в забое, вы морите голодом, изнуряете непосильным трудом, заставляя работать по 14 часов в сутки. Наш путь отсюда — в могилу. Сегодня, завтра, или немного позже. Так не все ли равно, когда умереть: часом раньше или часом позже? Чтобы снова терпеть ваш режим, ваши издевательства? Нет, лучше умереть сразу. Вы меня можете заморозить, можете убить, можете заморить голодом, но ничем не заставите меня подписать ложное показание. И от вашего режима и снабжения убежать не грех.

— Вот это уже более существенный разговор, — сказал Дороберти. — Продолжим в том же духе. Почему от нашей жизни и режима убежать не грех?

— Есть ли машины, работающие без ремонта? Их нет. А мы, заведенные машины, отдыхаем, самое большое, четыре часа в сутки. Да разве это отдых? На голых нарах с одной телогрейкой или бушлатом. За выполнение нормы мы получаем 800 грамм сырого ржаного хлеба. И ржаную болтушку — затируху. Поллитра на рыло. Ржаные галушки, промасленные снеговой водой. А издеваются над рабочим человеком все кому не лень. Надзиратели в эти четыре часа отдыха затеют шмон, выгоняют из барака, снимают даже рубаху. Староста лагеря бьет за дело и без дела. Одни проверки доводят до белого каления.

Кто у нас лагерная обслуга? Воры, жулики и бандиты, они убивать способны, а здесь это и поощряется. За это льготы получают. На свободе они на кусок хлеба не заработают, тюрьма им дом родной. Посмотрите на нашего начальника канители, на нем пробы ставить негде. Тысячу раз бандит, а тут он почетное доверенное лицо. Поэтому и режим «бей кому не лень». Чем больше убьют, тем больше почета. Они ведь не «контрики», не рогачи. Они бьют, а вы их поощряете.

— Тебя кто-нибудь бил?

— За этим далеко ходить не приходится. Вот первый представитель и зачинщик всех лагерных потасовок, – я указал на начальника УРБ. – Только вчера он первый ударил меня, а его приспешники мне даже упасть не дали, не успевал падать-то. С этим до карцера и проводили.

Дороберти посмотрел на заведующего УРБ и приказал ему выйти. И сказал продолжать в подробностях.

— Я уже говорил, что кормежка плохая, на таком пайке 14 часов не проработаешь, а после рабочего дня нас выгоняют из барака под видом проверки с рукавицами. И под усиленным конвоем мы идем лес носить бревна для строительства. Однажды мы вчетвером несли бревно пять километров, а на вахте под это бревно натолкалось столько, что ухватиться стало негде. Без ноши в лагерь не пускали. Ну я шел впереди, а вахтер сказал остановиться. Но напиравшие сзади не смогли сразу остановиться. И он мне так ударил кулаком в нос, что я сразу умылся кровью. Конечно, защитный рефлекс включился, я схватил палку и устремился за вахтером. Но тот дал тягу, а я палку не сразу бросил, и не подумай, что можно затеряться в толпе. Подоспевшие другие вахтеры моей же палкой так меня отлупцевали, сделали, как говорят, под орех. Поставили меня стоять смирно на всю ночь около ворот при температуре в 35 градусов мороза в одной телогрейке. Уж как я не замерз окончательно, сам не знаю. Отпустили меня, когда начался развод.

Рассказал, как меня встретили и в прошлую ночь. Рассказал, как лагерная обслуга за малейшую провинность, а иногда и без всякого повода, выводила людей на мороз. Для забавы заставляли лазить на четвереньках, скалить по-собачьи зубы. За невыполнение заданий били. Баланду наливали в грязные, из под помоев, чашки, как собакам. Два часа я рассказывал про порядки, царившие на лагпункте.

— Так, выслушал тебя, не перебивая. Конечно, ты многое преувеличил, иначе я знал бы об этом.

— Простите меня, гражданин начальник, но ведь вы обо всем этом превосходно осведомлены, только  не сознаетесь в этом. Вы считаете это вполне нормальным. В ваших глазах мы люди провинившиеся и должны почувствовать свое наказание.

— Нет. Вы несознательный элемент, если бы вы сознавали, то не жаловались. А учитывали, что у нас в лагере бывает продовольственный кризис. И иногда приходится урезать снабжение. Большинство мирится с положением и затруднениями.

— Разве я вам жаловался до сегодняшнего дня? Мы, в том числе и я, миримся со всем. И, возможно, мирились бы с большим, если бы нас хоть чуточку считали за людей. Не били бы беспричинно, хотя бы изредка информировали о положении в лагере. Человек, когда знает и видит необходимость, он терпит, ждет и, призывая на помощь мужество и выдержку, добровольно идет на смерть во имя других. Мы сейчас стоим на разных ступенях, и вам трудно понять меня. Вы уполномочены властью, я осужден. Невиновных, говорят, не судят. Но я не совершил преступления, за которое меня судили. Меня судили за сознательность. Многих судили и совсем без причины, были ложные доносы. Да мало ли у нас недоразумений, а подход?

— Разве подход не ко всем одинаковый? Так я считаю, что это правильно. Вы изменники Родины!

— Нет! Родине, своему народу я никогда не изменял, да у меня и не было причин. Мне 30 лет, и этот формуляр я имею лишь потому, что имел десять лет тому назад приговор высшей меры, и тоже за не содеянное мной преступление. Я не был виноват и тогда. Да стоит ли говорить об этом, ведь вы все равно не поверите мне. Сейчас хочется просить вас об отмене дополнительных работ по лагерю после трудового рабочего дня. Люди не выдерживают. Мрут как мухи.

— Ну, это ты ересь порешь. Тогда ваш брат совсем изленится и мышей ловить не будет. Нет, вы все время должны чувствовать, где вы находитесь, и давать то, что от вас требуют. Мне по крайней мере поступают сводки о выполнении норм и процента выхода на работу. Только несознательные люди могут обижаться на нашу несправедливость. А мы имеем право и будем таковых наказывать.

— А вам не поступают сводки ежедневного отхода на тот свет? Не прошло еще и двух месяцев, как я здесь, мне удалось побывать на нашем кладбище. У меня особое внимание к подобного рода местам, поэтому я не сомневаюсь, что скоро увеличится эта прописка и без того густо населенного пункта. Единственное утешение, что мы попадем в святые, так как здесь, в вечной мерзлоте, трупы не поддаются гниению. И сроки, записанные нам в приговорах, отбудем полностью там. Благо, мы не затрудним писателей, они не будут писать о нас романы и мы не станем легендарными личностями. Я не сомневаюсь, что после нашего душевного разговора пополню население сверх плана. Вы постараетесь доставить мне это удовольствие.

— Замолчать,— крикнул Дороберти и стукнул кулаком по столу. — Я вижу, что зря провел столько времени, выслушивая твои сказки.

— Не сказки, а быль. По вашему милому желанию сотворенные. Я скоро замолчу, не лишайте же меня последнего удовольствия сказать вам эту горькую истину, которую вы не очень-то любите. Я в ваших руках и если бы захотел избавиться от вас, то все равно, кроме петли, меня ничего не спасет. А для того чтобы повеситься, нужна веревка, которой мы, смертные, не располагаем.

— Замолчишь ли ты? — Дороберти вскочил, подбежал к двери и крикнул. — Немедленно стрелка!

Через минуту явился охранник с винтовкой. Дороберти проводил меня тем же взглядом, которым встретил. Стрелок довел меня до изолятора без приключений. Через час явился сам заведующий УРБ и приказал мне выйти. Я вышел. Мы шли с ним рядом и что-то говорили. Я не видел ничего, кроме своего противника, я не знал, куда он ведет меня. И не старался узнать.

Мы шли, наверное, километра три, я вел себя настолько непринужденно, что он, видавший виды человек, наверное, удивлялся. Он понял, что приговоренного к смерти ничем не испугаешь. Не возражал мне, а только скрипел зубами и злобно смотрел на меня. Он думал над тем, как больнее дать мне почувствовать свое бесправие.

У человека нет ничего дороже жизни, но если ее отбирают насильно и несправедливо, он уже не думает о себе. Ему хочется хотя бы в какой-то мере своей смертью облегчить участь своих товарищей по несчастью. А для этого надо было уличить своего деспота хотя бы перед его собственной совестью, если только она у него еще имелась. Я презирал и его, и смерть, так как они оба преследовали одну цель – уничтожение.

Наконец мы дошли до вахты. Вахтер пропустил нас без возражения. Моего спутника он знал в лицо, а до меня ему не было дела, потому что меня сопровождали. Заведующий довел меня до ШИЗО, вызвал ответственного за ШИЗО и сказал: «По распоряжению начальника отделения Дороберти этого заключенного содержать в ШИЗО до особого распоряжения». Мою фамилию он не назвал. Я не видел, чтобы он передавал и письменное распоряжение.

Ответственный за ШИЗО открыл дверь помещения, оно было полно. Люди стояли впритирку до самого порога. Самые близкие повернули голову, сами повернуться они при всем желании не могли. Тем не менее меня поставили на порог и втиснули между стоящими. Дверь закрылась, прогремел замок. На дворе стало тихо. Я остался стоять.

Кто посылал меня, кто привел сюда и сдал до особого распоряжения, знали, что делали. Они знали, что представляет из себя ШИЗО. Надо быть наивным, чтобы, попав туда, думать, что можно выйти из него живым. Я почувствовал это с первой минуты, с того мгновения, когда меня втиснули между стоящими. Думать о будущем не стоило, думать о прошлом, вспоминая ошибки, бесполезно. Все, что прошло с тех пор, как я вылез из шурфа, происходило без моего ведома. И предотвратить было невозможно.

Если там, за стенами ШИЗО, несмотря на формуляр о 20-летнем стаже ТФТ («тяжелый физический труд»), я мог еще думать, чтобы пережить или дождаться какой-то перемены, как, например, отмены приговора. И если нас при вынесении приговора не пустили в расход, то за срок, проведенный в лагере, могло что-то еще измениться. Но здесь, в ШИЗО, срок не имел значения. В яме шурфа, я надеялся на свои силы и мужество, на свою силу воли. Теперь все стало ненужным. Все, что было там, здесь исключалось. Эта яма оказалась более глубокой, и в ней участвовали не только мертвые стены. Здесь распоряжались люди и существовало право сильного. К этой физической силе примешивалась еще сила наглости. Нахальства и кровожадности. Нашей судьбой распоряжались люди, не имевшие никакой совести, никакого сострадания, привыкшие к ремеслу палачей. Палачей, не узаконенных никаким законом, кроме закона, выработанного ненавистью, тупостью и безрассудностью. Здесь уже преследовалась не ликвидация классов, а ликвидация неугодных людей, несмотря на их безответный нечеловеческий труд.

Многие люди, окружавшие меня в ШИЗО, как и я, осознавали свое положение. В их глазах можно было прочесть только безысходную тоску. Это были трупы, завернутые в лохмотья, занятые только одной мыслью — поесть. Медленная смерть от истощения, в особенности тех, кто попадал сюда до особого распоряжения. Те, кто имел срок пять-десять суток, могли надеяться на что-то и потому могли думать о хлебе и воде. Они еще могли цепляться за горькое существование.

В первые шесть суток нахождения в ШИЗО мне все же два раза удалось поесть. Один раз меня накормила бригада, второй раз пайку в 400 грамм дали в изоляторе. Поэтому я был еще сильнее тех, кто просидел здесь больше недели. Это помогло мне пробиться вперед, в середину. Там я увидел нары, одноэтажные на одной стороне, двухэтажные на другой, где сидели блатные. Они и здесь пользовались привилегией и содержались для уничтожения остальных. Их было где-то полсотни, остальные впритирку лежали на нарах или стояли. Осмелившихся подойти к нарам блатников постигала смерть. При разводе мертвых вытаскивали на улицу и складывали в кучу. Кто мог шевелиться, строились в ряд для проверки. Тех, кто падал в помещении, оставляли умирать. Как только открывали утром дверь, к ней бросались не щадя ни себя, ни товарища. Так как последних блатные били палками, быть последним никто не стремился. В ШИЗО оставались блатные и фитили. Фитилями называли умирающих.

За дверями нас ждала вооруженная охрана. Тех, кто не мог сразу сориентироваться и попасть в строй, охрана прикладами восстанавливали зрение и память. Те, кто попадался под приклад, оставались лежать, их не поднимали и они исчезали бесследно. После проверки следовала команда «Направо», и снова старший конвоир наш считал. Если количество совпадало, то нам командовали «Шагом марш». Колонна начинала раскачиваться на месте, пока не попадала в ногу. Потом мы шли инструменталке. К каждой пятерке заключенные ставился стрелок. Сытые, обмундированные солдаты охраняли отряд голодных, еле передвигающих ноги людей. К окошечку иструменталки подходили два человека, инструментальщик засовывал нам под локоть кирку или лопату. Руки у нас находились в карманах, варежек или рукавиц не было. Через час, а может, и больше, мы снова плелись по утоптанной дорожке к месту работы километра два. Там в шахматном порядке пробивались разведочные шурфы. Мы, не сговариваясь (разговор в строю запрещался), подходили в шурфу, вытряхивали из-под мышки инструменты и, пританцовывая, ходили вокруг шурфа, только чтобы не замерзнуть.

Охотников спускаться в шурф находилось очень мало. В шурфе люди не могли двигаться из-за тесноты, а если они присаживались, то уже не поднимались. Их извлекали с остекленевшими глазами, мертвых или полумертвых. И потом складывали на приходившие подводы и больше они в ШИЗО не возвращались. К концу дня оставшихся строили, считали, уточняли и мы шли обратно для сдачи инструмента. Наши руки вынимались из карманов только для того, чтобы взять с земли инструмент и водворить его под мышку. А инструментальщик сам брал его у нас. Потом нас снова пересчитывали и вели к ШИЗО. Около двери в ШИЗО снова считали, и тогда мы входили в наш рай, где встречало пополнение. На смену выбывшим. За время работы мы старались только заготовить себе снега на ночь. Так как воды нам никто никогда не привозил и не приносил. А хлеб к нашему приходу доставлялся блатным, на всю братию. Остальным давали буханку на группу. Группа отходила к нарам, сначала хотели разделить поровну, а так как ножей не было, а ломать поровну было трудно, то начинались споры. У голодных людей разгорались глаза, тряслись руки и невольно тянулись к хлебу. В один миг его хватали кто смог, забирались на нары и сразу глотали его не разжевывая. На вновь прибывших хлеб не полагался. Большинству хлеба не доставалось, начиналась свалка. Блатные палками наводили порядок. Били без разбора. По плечам, рукам, спине, по голове. Оглушенные ударами валились, их топтали, перешагивали или валились сами. Получалась куча барахтающихся тел. Кому попадал в руки хлеб, тут же уничтожал его. Ибо все равно отнимут. Так проходила дележка хлеба. С баландой обстояло несколько лучше. Каждый присутствующий получал триста грамм, если у него была посуда.

Наконец-то все успокаивалось, ужин окончен. Пристраивались кто как мог. Попавшие на нары не слезали, кто под нарами, тоже не вылезали. Остальные спали сидя, стоя, прислоняясь друг к другу. Брала верх усталость, забывались драки, забывались убитые, валявшиеся на полу. На них для удобства даже присаживались. Все замирало до утра. О мертвых и убитых никто не говорил, никто не вспоминал. Количество не уменьшалось, порядок не менялся. Слабые гибли, блатные пользовались долей чертей и рогатиков. Помогали слабым умирать. Люди обновлялись, менялись, но мало кто отсиживал даже намеченный срок. Водворенные до особого распоряжения слабели, превращались в фитилей, догорали или нарезали дубаря. Нарезать дубаря означало умереть или быть убитым.

Каждый день в ШИЗО мне казался вечностью. Каждая ночь с ее кошмарами, драками, адом, о котором я слыхал еще в детстве. Здесь только не было кипящего котла со смолой. И нас не поджаривали на горячих сковородках.

Этот кошмар длился 13 суток. Я уже потерял надежду на свои силы. Эта тринадцатая ночь была страшной, день оказался, как всегда, для кого-то роковым. В довершение всего один молодой паренек, обросший бородой, с голубыми наивными глазами, из новичков, постеснялся оправиться на месте. Он попросил у конвоя разрешения отойти от шурфа. Отойдя шагов тридцать от группы, сделал свое дело, встал и машинально сделал шаг не в сторону группы, а наоборот. Стрелок вскинул винтовку. Прозвучал выстрел, и он, как сноп, свалился на снег. Конвоир подбежал к нам и крикнул: «Видели? Всем такая честь будет». После этого нас стали загонять в шурфы. Многие влезли, хотя там работать было нельзя из-за темноты и слабости. Всех, кто отказался, выстроили в шеренгу. Мне было все равно, что с нами будет, но в шурф я не полез. Нас пересчитали и четыре стрелка повели по направлению к поселку. Там подвели к дому начальника Дороберти и снова выстроили. Один стрелок зашел в дом. Через полчаса вышел начальник отделения, за ним стрелок.

— Не подчиняетесь конвою! Бунтуете! Не хотите работать! — мы все молчали. Тогда он указал в сторону сопки и, повысив голос, сказал. — Видите вон ту сопку? — Молчание. — Я вас спрашиваю, видите сопку? — Снова никто ничего не ответил. — Там всех вас сволочей расстреляю!

Угроза Дороберти была не пустым звуком. Многие знали еще Гаранинский режим. Там, в тайге, на приисках, еще крепко жили укоренившиеся правила. Где расстрелы и произвол партии царили. Еще не прошло полгода, как на прииске Мальдяк при такой обстановке, как у нас, с третьего лагпункта в одну ночь из ШИЗО и разных изоляторов было расстреляно 132 человека. И когда нас повели по направлению к этой сопке, ни у кого из нас не было сомнения, что мы идем в последний путь. Дороги к сопке Целинной не было. Мы шли по глубокому снегу около километра. Один из колонны упал, его пристрелили тут же. На одного из нас стало меньше, нас гнали дальше, не останавливаясь. Примерно на половине пути мы вышли к тропинке, ведущей к приискам. Нам скомандовали повернуть к шурфам. Когда мы вышли на площадку, нас остановили. И старший, который разговаривал с начальником, стал у нас спрашивать персонально: работать будешь? В шурф полезешь? Согласившегося направляли в шурф, и он спускался. Не доходя до меня двух человек, один отказался. Его раздели до нательного белья, оставив валенки, и поставили на стойку. Мороз был градусов сорок. Отказавшийся сложил на груди руки, втянул голову в плечи и остался стоять. Все остальные, и я в том числе, поняли, что отказ карается сразу. А шурф делает отсрочку, может быть, на день, два, но все же не сейчас. Прошел час, полтора, раздетому предложили одеться, но он не отозвался. Тогда решили одеть насильно, но ничего не получилось, не смогли растянуть окоченевшие руки. Его завернули в бушлат и положили на подводу, которая пришла по обыкновению к концу работы.

Дали команду выходить из шурфа, все, кто мог, вылезли. Но этот день и тут оказался рекордным. Человек десять извлекли стрелки скрюченных, с остекленевшими глазами. С мертвыми остались два стрелка, остальные повели нас к ШИЗО.

Я чувствовал, что больше я держаться не в силах. Что еще день, от силы два, и меня уложат на подводу. Мелькнула мысль: сделать шаг в сторону. В таких стреляли без предупреждения. Что удержало меня от этого шага? Так я и не мог определить. Бороться за жизнь я устал. Смерти я не боялся. Но, как видно, размеренный ритм, по которому мы двигались, подсознательно распоряжался мной. А в сознании я был против жизни. Я не хотел в ШИЗО, не хотел в шурф. Все во мне было отравлено: воля к сопротивлению исчезла. В этот день я не подумал даже о снеге для утоления голода и жажды. Я шел, не падал, не шатался. Мне не хотелось даже нарушать ритм движения, так я дошел до ШИЗО. Но в этот раз двери ШИЗО не открылись. Около дверей стояло несколько человек из лагерной обслуги пятого лагпункта. С ними стоял начальник, я его не знал, видел первый раз. Нас выстроили, раздалась команда разобраться. Кто с пятого – два шага вперед.

Начался опрос: Ты за что в ШИЗО? — Опоздал на работу. — Выходи. — Ты за что? — Нагрубил старосте. — Выходи. — Ты за что? — Побег. — Посиди.

Таких оказалось двое. Оставшимся скомандовали разойтись по своим бригадам.

Оставшихся вне опроса спросили, с каких они лагпунктов. И приказали разобраться по пунктам. Нас с третьего оказалось 15 человек.

Начальник подошел к нам, выбрал, на его взгляд, более смышленого. Приказал: «Отвечаешь за всех. Следуйте на свои лагпункты, заявите на вахте о прибытии. Из ШИЗО по распоряжению начальника отделения Дороберти. Приказано всех направить по своим бригадам».

Я вошел в свою палатку, бригадир поднялся мне навстречу. Поднялась вся бригада, если кто и не был, так по слухам знали, что представляло из себя ШИЗО. Меня приняли как выходца с того света. Снова, как и в первый раз, они собрали кто что мог и накормили меня. Наутро вместе со всеми я вышел на работу. За мое отсутствие штрек уже пробили и долбили золотоносный слой песков. Весной пески шли на бутару на промывку, зимой изводилась только добыча песков До вечера я находился на работе, но работать бригада мне не дала.

«Отдохни денек», – сказали все бригадники, словно по уговору. Правда, ни сидеть, ни стоять я не мог, я делал то, что мог. Палец болевший к этому времени затянуло без всякой помощи, он покрылся тонкой кожицей. Как видно, потому что мяса на костях не было, а кость не отморозилась. Вечером, раздавая хлеб, бригадир обнаружил, что на меня хлеба нет. Он посоветовал мне дойти до УРБ. Я обратился к нарядчику. Нарядчик перелистал папку с бумагами и сказал: подождите заведующего. Прошло полчаса. Явился заведующий и, увидев меня, спросил: а ты откуда взялся?

Я ответил, что по распоряжению начальника ШИЗО нас разгрузили и направили по своим бригадам. Что я прибыл вчера и сегодня работал, что не получил хлеба и поэтому пришел сюда. «Посиди, сейчас выясню», — сказал он и вышел.

Но вместо заведующего пришел стрелок и снова водворил меня в изолятор. Дал на ночь дров. На этот раз в карцере я был один. Кое-как я разжег печку, сел к огоньку и подумал: начинай сначала.

Только утром закончились дрова, я прижался к остывшей печке и задремал. Утром после развода дверь моя открылась. Появился вахтер и приказал следовать за ним. Мы вышли из лагеря и пошли к пятому лагпункту. Я спросил по дороге: «Куда мы идем?». Вахтер ответил, что пока к пятому лагпункту. Спросил меня, откуда я прибыл. Я рассказал ему, что пробыл в ШИЗО 13 суток. За что? Не знаю.

Мы вошли в проходную, он оставил меня на попечение дежурного, а сам пошел доложить и узнать, куда меня определить.

Невеселые думы наполнили мою голову. Неужели снова ШИЗО? Мои размышления прервал дежурный.

— Эй, мужик, куда тебя привели? — Не знаю, наверное, в ШИЗО. — А что ты наделал? Убил кого-нибудь? — Нет. — Тогда украл? — Нет, в жизни никого не убивал, не воровал. — Так за что же тебя в ШИЗО привели? — Не знаю.

Тогда он полугрозно, полусерьезно крикнул на меня: «Замолчать! Встать как следует!». Я стоял, прислонившись к стене. Я отодвинулся от стены и отвернулся от окошечка. Тогда дежурный снова окликнул меня.

— Эй, мужик, ты грамотный? — Читать, писать умею. — Зайди сюда. Поможешь мне номерки развесить.

Я вошел к нему в дежурку. Он показал на стол, там лежала куча номерков, а рядом табельная доска. Я с этой работой справился быстро. Тогда он спросил. – Есть хочешь? – Хочу.

Он достал из стола полбуханки белого хлеба и протянул мне. Я не поверил своим глазам, но невольно шагнул к нему. Глаза мои, как видно, заблестели голодным блеском. Он отпрянул от меня. Но я, как собака, успел выхватить хлеб и не разжевывая начал его глотать. Дежурный посмотрел на меня с интересом и сожалением. Когда я покончил с хлебом, он спросил. — Пить хочешь? — Хочу.

Он зачерпнул кружку воды и подал мне. Я залпом выпил и попросил еще. — Куришь? — Кто из нас не курит?

Он достал из стола табаку «Дукат» и половину отсыпал мне. Дал коробку спичек и сказал: «Выйди». Я вышел и, прислонившись к стенке, стал с наслаждением глотать табачный дым. Дежурный наблюдал за мной в окошечко, что думал он, не знаю, но я в первый раз видел вахтера – человека с душой, наполненной жалостью к отверженному. Мне казалось, что голод стал мучить меня еще сильней. Я с такой жадностью съел бы еще столько, но мне больше никто ничего не предложил. С благодарностью я смотрел на этого человека, протянувшего мне руку помощи. Теперь я снова мог идти в ШИЗО. Теперь неделю, а может, и больше мог я выдержать.

Вошел вахтер. — Ну, браток, пойдем! — Куда? — Не знаю, пока в УРБ, а там куда определят.

Я еще раз с благодарностью взглянул на дежурного и молча вышел из помещения. Мы пришли в УРБ пятого лагпункта. Я остановился у двери.

– Подойдите сюда! — приказал начальник. Я сделал несколько шагов к столу, но вплотную не подошел. — Фамилия, имя и отчество, год рождения? Статья, срок? — Я ответил. — Где находился последние две недели? — В ШИЗО до особого распоряжения. — Этого не может быть. — Спросите начальника ШИЗО.

Меня доставили без документов. Этот факт мог врезаться в память дежурного и начальника, а так как начальник мог не узнать меня, перед его глазами столько проходило всяких людей, что вряд ли он мог удерживать в памяти все наши обросшие бородами, потерявшие человеческий облик лица. Пока я был занят этими мыслями, рассыльный привел начальника ШИЗО.

— У вас содержался этот человек? С какого по какое время? — Неужели не вспомнит? У меня похолодело внутри и, кажется, остановилось сердце. Ведь он видел меня один раз, когда принимал. — Ответ «да» вдруг донесся до слуха, и кровь снова начала свой путь от сердца к пальцам и обратно. — Его привел ко мне заведующий УРБ третьего лагпункта и сказал, что документы пришлет попозже. Когда выбыл от нас, сказать затрудняюсь. А привели его две недели тому назад. Выбыл, как видно, при разгрузке. Я готов был целовать ноги начальника ШИЗО, человека черствого и бессердечного. Который ни разу не пошевелил пальцем, чтобы навести порядок во вверенном ему учреждении. И по возможности создать условия не для морилки, а для исправления провинившихся и попавших к нему людей. Неужели в нем еще сохраняется в какой-то степени человек?

— Мне тогда заведующий УРБ третьего лагпункта сказал, — продолжил начальник ШИЗО, что этот человек будет содержаться до особого распоряжения, так как склонен к побегу. Вот поэтому я и обратил на него внимание. — Начальник пятого лагпункта покачал головой. — Спасибо, я вас не задерживаю.

Мне заведующий отдал документы и сказал, что в лагере решили, что я опять сбежал.

— Мы не обнаружили вас при проверке, и мне пришлось вызвать военизированную охрану и объявить вас в розыск. — Вот так я и бегаю из одной ямы в другую и чуть не угодил в последнюю. — Если бы не пришли для разгрузки ШИЗО, то вас так и не нашла бы никакая военизированная охрана.

Я понял, что мне так отомстил заведующий третьего лагпункта за что, что я рассказал Дороберти о здешних порядках.

Кобель

Иван Трофимович Кобель руководил бригадой. Бригада состояла из 50 человек. Работали по открытию золотоносных песков. Разработки велись открытым способом, а для того чтобы приступить к выработке, необходимо было снять двухметровый почвенный слой. Этот слой назывался торфом, хотя он состоял из растительного слоя, смешанного с галечником. Работа не из легких, но бригада подобралась дружная, да и побаивались бригадира. Ленивым Иван Трофимович спуску не давал. Вот в эту бригаду попал я после того, как по счастливой случайности вышел из штрафного изолятора и пошел на пятый лагпункт. Начальник учетно-распределительного отдела пятого лагпункта был полной противоположностью начальнику с третьего. Этот лагпункт вообще был на хорошем счету.

А бригада Кобеля гремела рекордами. Редкий месяц она выполняла работу на 150 %. Больше шести месяцев бригада давала по двести и больше процентов. На этом лагпункте я увидел свет. Во-первых, начальник УРБ разобрался в моих побегах. Убедившись в моей правоте, он дал распоряжение старосте, чтобы меня в течение 12 дней на работу не направляли и кормили по первой категории. Выдали мне новое обмундирование. Постельные принадлежности. Привели меня, как говорится, в человеческий вид. Отдохнул я, да и сказать, бригада Ивана Трофимовича мне понравилось. Одно смущало, что Кобель держал себя по-министерски, к нему без доклада не входили.

Жил он с нами в одной палатке. Но для него был отделен угол, и у двери сидел дневальный. Прежде чем попасть к бригадиру, проситель должен был выложить свою просьбу дневальному, а тот сам решал: стоит ли беспокоить? Если вопрос заслуживал внимания, то дневальный пропускал к бригадиру, если не считал нужным, то гнал просителя метлой. Все мы, конечно, с таким положением мирились, считая это не самым худшим, а просто шуткой, в душе посмеивались над ней. Сам Иван Трофимович обладал огромным ростом, немалой силой, суровой наружностью. Твердым характером. Кроме того, Иван Трофимович не стеснялся в выражениях где считал нужным. Не стоял за оплеухой, так даст, что с ног валятся. Поэтому и дисциплина в бригаде отменная была. И хотя в душе все мы осуждали кулачную расправу Ивана Трофимовича, но в то же время и оправдывали его, с нашим братом поступать иначе нельзя. Слушать не будут, а уважать многие не умеют, не понимают уважения. Несмотря на все это, я к бригадиру относился с большим уважением, и, правду сказать, он тоже умел ценить людей. В последний день месяца нам объявляли процент выработки. Если мы и сегодня дадим 200 процентов, значит, и в месяц будет двести.

До самого вечера мы работали не покладая рук и без подсчета знали, что вытянет на двести с гаком. На вахте открылись ворота. Нас посчитали, и мы дружно вошли внутрь. Грянул туш. Оказывается, нас ждали, встретили с оркестром. Пока мы вошли в барак, все еще играла музыка.

— Это у нас заведено с самого начала, — ответил мой товарищ. — Еще не то увидишь.

И я впрямь увидел чудо. Наш барак выглядел празднично и чисто. Посередине стояли столы, накрытые чистыми салфетками. На каждого члена бригады стояла раскупоренная банка шпрот и стопка. Умывшись и причесавшись, все сели на свои места. Я, как новичок, стоял и ждал, пока мне укажут место. Прибор Ивана Трофимовича стоял в конце стола. Со своего места он мог видеть всех. Он посмотрел на меня и показал свободное место около себя. Когда все сели, явился повар в белоснежной куртке и поварском колпаке. Он торжественно нес бутылку спирту, начиная с бригадировой стопки, стал наливать по 100 грамм. За ним шествовали два официанта, тоже с бутылками. Но они только подавали повару.

Иван Трофимович скомандовал: «Разбавить!». Мы все долили стаканы водой, хотя и так спирт был разбавлен, но этого никто не утверждал. Снова команда Ивана Трофимовича: «Приступить!». Это означало: взять стопки и встать. Все встали. Иван Трофимович произнес речь, похвалил нас за работу и выразил надежду, что темпы не снизятся и в следующий месяц. «Не уроним честь бригады и в будущем!». Закончил он и опрокинул стопку в рот. Все последовали его примеру. Закусили. В это время официанты разносили суп с вермишелью, потом появилось жаркое из тушеного мяса с рисовым гарниром. На третье по кружке киселя. В этот раз хлеб подавался без нормы, если кто сколько хотел. Просили добавки, и просьба удовлетворялась. После обеда строем шли в клуб. Нашей бригаде в этот день отводились места в первых рядах. Начальник лагеря объявлял процент, выработанный нашей бригадой, призывал трудиться еще лучше, а всему лагерю равняться на ударную бригаду Ивана Трофимовича.

Нелегко доставались почести в наших лагерных условиях. Но все же это было приятно, радостно за то, что твой труд замечается и оценивается. За внимание мы отдавали все свои силы. Как только бригада вступала в забой, раздавалась команда Ивана Трофимовича: «Бушлаты долой». И все беспрекословно ее выполняли. За невыполнение — собственноручная затрещина Ивана Трофимовича. Все об этом знали и, конечно, старались выполнять все приказания беспрекословно.

Работая в бригаде Кобеля, я физически окреп, но, к несчастью моему, мое истощение, полученное на третьем лагпункте, не прошло без следа. Развивалась анемия и авитаминоз. Стали опухать ноги. На правой ноге, ниже коленки, у меня был провал, то есть цинготный абсцесс, он больше всего давал о себе знать. К концу января развилась цинготная контрактура. Нога сильно болела и распухала. Несколько раз ходил в амбулаторию. Но больным не признавали и я ходил на работу. Прошел февраль, морозы не снижались, а, казалось, усиливались. В начале марта болезнь моя настолько развилась, что наш бригадир, несмотря на свою жестокую натуру, стал делать мне поблажки. Но мое сознание не мирилось с тем, что я лишний балласт в бригаде. Это меня просто убивало. Иван Трофимович утром, до того как собиралась бригада, приказывал мне идти к вахте, когда бригада подходила к воротам, я присоединялся к ней, нас считали и бригада уходила. А я плелся следом. Приходил намного позже. И бригадир не допускал меня до работы, отправлял обратно, бригада нагоняла меня у ворот, и я снова входил вместе с ней. От ворот до барака я шел черепашьим шагом. Один из членов бригады получал за меня пайку и баланду и приносил мне в барак. Так прошел март.

Однажды Иван Трофимович приказал мне идти в амбулаторию. Сказал, что главврача там сегодня нет, а наш липком даст освобождение. Это было 13 марта 1939 года. Я принес освобождение от работы на один день. Два дня я был между сном и полузабытьем. Бригада ушла, не стали меня тревожить, но пришел нарядчик, накричал на меня: «Немедленно иди в амбулаторию и неси освобождение или пойдешь в карцер. Из бригады Кобеля тебя исключим».

Я с трудом встал, кое-как добрался до амбулатории. В этот день принимал главврач сангородка лагеря Шерстеникин. Посмотрев ногу, он тут же выписал мне направление в сангородок. Тогда я только понаслышке знал о сангородке. Но скоро стал не только очевидцем, но и действующим лицом этого городка смерти.

В этот день я распрощался с бригадой Ивана Трофимовича. Пока я ходил в барак, собирал свое немудреное имущество. Вытряхнул стружки из матраса и подушки, прихватил чашку с ложкой как дефицитные предметы в хозяйском обиходе и снова вернулся в амбулаторию. Нарядчик уже знал, что я выписываюсь с пятого лагпункта.

Зашел в амбулаторию, чтобы взять направление. Переступив одной ногой порог и с трудом перетянув другую, бросил в угол свои пожитки и сам свалился на них. Нога моя так заныла, что я не мог удержаться от слез. Кое-как взгромоздил ноющую ногу на узел, сам свалился на пол. Нога начала отходить, хотя боль не утихла окончательно. Дверь открылась, и в комнату вошел молодой паренек-статистик. — Как ваша фамилия? — Я ответил. — Вас немедленно просит к себе заведующий УРБ. — Я даже выругался. Так мне было больно физически и морально. — Никуда я не пойду. Не могу, видишь? С полу не подняться.

Но паренек был зэка, настойчив и в то же время добрый к людям. Он поднял меня, подхватив под мышки, потом обнял за талию, как барышню. Почти не касаясь пола, повиснув на нем, я пошел с ним. Заведующий, увидев нас, улыбнулся. — Что это за объятия? — Видите ли, у него ноги болят, идти не хотел, так я его доставил поневоле. — А-а-а. Ну мы его сейчас «подлечим». — Паренек посадил меня на табурет около стола начальника.

— Фамилия, имя, отчество? Статья, срок? — спросил он меня, не дав мне возможности прийти в себя от его «подлечим».

— Когда мы были в Семипалатинске, нам объявили, что статья 58 переквалифицирована Верховным судом КазССР на статью «Указ от 7 августа 1932 года». И срок снижен до десяти лет.

— Что ж, выходит, ты имеешь с поражением 35 лет? — улыбаясь, спросил он снова.

— Да нет, — хотел я ему объяснить, но он не не стал меня слушать, взял со стола какую-то бумажку и протянул мне. — На вот, прочитай и распишись, что тебе известно. Я взял эту бумажку, быстро пробежал глазами. Не поверив своим глазам, снова перечитал ее. Потом прочитал более медленно, вдумываясь в каждое слово. Заведующий УРБ наблюдал за мной и в то же время радостно улыбался.

— Ну как, понял? — спросил он.

— Понял, – ответил я, чувствуя, как во мне снова закипает воля к жизни.

— За невозможностью квалификации статьи 58.7 статью переквалифицировать на 109 УК. Срок снижен до пяти лет. Понятно? — снова спросил начальник, подавая мне ручку и указывая, где расписаться.

В голове у меня стояло: без поражения и без конфискации имущества. Конечно, имущества у меня оставалось только двое детей и жена. О которых ничего не знал с тех пор, как увезли из Семипалатинска. Теперь во мне оживала надежда на встречу с ними, а ради этого стоило жить в любых условиях, перенести все невзгоды и горечь разлуки.

Сангородок

Сангородок расположен от лагеря в нескольких километрах. Добрался я до амбулатории сангородка почти ползком. Ноги мои совсем отказали. Народу на прием оказалось немного. Все больные нуждались в посторонней помощи. Лавируя между лежащими на полу и сидевшими около стенок, я пробрался в угол, сел на пол и почувствовал, что больше не поднимусь. Все мои мышцы расслабились, голова закружилась. Я закрыл глаза, впадая в полузабытье.

Когда прием заканчивали, санитары обнаружили меня в углу. Перенесли в приемную врача. Врач осмотрел мою ногу и холодно бросил: в палатку номер десять. Меня подхватили на носилки, донесли до какого-то, на первый взгляд, сруба, открыли замок у двери. Когда внесли в палатку, я потерял ориентир. Я только почувствовал, что меня засунули куда-то наверх, санитары ушли. Сколько раз открывал и закрывал глаза, привыкнув к темноте, стал различать силуэты нар и копошащихся на нарах живых существ. Нары оказались двухэтажными, сплошными. Я попробовал окликнуть соседа, в ответ получил лишь слабый звук, похожий на голос умирающего. Значит, тут одни фитили. И я не ошибся. Через какое-то время пришли санитары с фонарем, прошли мимо всех нар. У некоторых нар останавливались, стаскивали труп, клали на носилки, открывали какую-то дверь, в которую проникала полоска света, и уносили тела. Потом возвращались снова, До тех пор, пока не обошли всех. Некоторым приносили пищу. Принесли чашку баланды и мне, я ее выпил, ничего не спрашивая, снова лег на свое ложе.

Теперь мне все стало понятно. Дойдет очередь и меня вынесут в эту дверь. Прошло два дня. Никто нас, кроме санитаров, не смотрел. А санитары делали свое «великое» дело, уносили нечистоты и мертвых. Приносили новых фитилей, предназначенных догорать, и до последнего дыхания вливали нам в рот кружку баланды из ржаной муки.

Однажды ночью я проснулся от того, что боль в ноге утихла. Я пошевелил ногой, она не только пошевелилась, но даже могла согнуться. Но когда я согнул ее, по ноге потекло что-то теплое. В это время пришли санитары.

Один из них с фонарем подошел ко мне. — Браток, дай мне спичку. — Ты что, куришь? Здесь курить не полагается. — Не курю, мил человек, просто-напросто хочу посмотреть на свои ноги. — Ну ладно, на. Он бросил мне коробку со спичками и пошел дальше делать свое «великое» дело. Я приподнялся и даже смог сесть. С трудом и горем я снял с себя штаны и кальсоны, зажег спичку и, пока она горела, я вытирал кальсонами желтую жидкость, бежавшую из открывшейся раны на ноге. А она текла, как лава из прорвавшегося вулкана, издавая зловоние. Когда прекратились выделения, я снял с себя и рубашку, разорвал ее на ленточки, смастерил из них бинт и забинтовал ногу. Попробовал спуститься с нар, удалось мне и это. Но в это время услыхал на дворе шорох. С трудом, насколько мог быстро влез на свои нары, укрылся бушлатом и лег.

Прошел очередной обход санитаров, я снова спустился вниз. Теперь в полумраке ориентировался я хорошо. Прошел к тому месту, откуда врывалась к нам полоска света, и, убедившись, что эта дверь на замок не закрывается, попробовал открыть. Это был тамбур, но наружная дверь отказалась закрытой. В тамбуре лежали трупы, как дрова в штабелях. Трупы не успевали хоронить, так как грунт был твердым. Вернувшись, я влез на свои нары и лег, но сон меня оставил.

Я вспомнил, когда нас привезли на Колыму, в город Магадан, в Ситцевый город, как тогда называли его за палатки. В самом городе было несколько домов, другие дома находились в процессе стройки, а пересылка помещалась вся в палатках. Палатки, да и сам город, разделенный на несколько зон, окружены колючей проволокой и заборами. Я решил тогда пробраться в УРЧ (Учетно-распределительную часть пересылки — прим. автора). Для этого мне пришлось несколько раз перелезть через забор, рискуя быть снятым стрелками, через заграждение колючей проволокой. До УРЧ я добрался благополучно. А когда меня спросили, по какому вопросу, то пожаловался на то, что в Комсомольске-на-Амуре неправильно заполнили формуляр.

Мне написали, что у меня двадцать, а не десять лет. На это заведующий УРЧ спросил: какая разница, двадцать или десять? Разница большая. Десять лет я, возможно, проживу, а двадцать не надеюсь. Тогда заведующий УРЧ не стал больше со мной разговаривать, вызвал конвоира, и меня водворили в пересылочную палатку. Только теперь я понял, что разницы между двадцатью и десятью годами не существует. Даже сейчас, когда у меня осталось только четыре года, я могу стать окоченевшим трупом и меня вынесут при последующем обходе санитары в тамбур. От этой мысли сразу стало холодно, я старался укрыться бушлатом, но дрожь настолько завладела мной, что справиться с ней я был не в состоянии. Тогда машинально напялил штаны, надел телогрейку и бушлат, слез с нар и вышел снова в тамбур. Справа в тамбуре было небольшое окно без стекла. У меня мелькнула мысль бежать из этого убежища для мертвых. Снял бушлат и выкинул его в окно, тем самым отрезав себе путь к отступлению. Поднявшись по трупам к окну, я ухватился за выступ стены ногами и полез вперед на улицу.

Окно оказалось невысоко от земли, поэтому я легко смог спуститься вниз. Я надел выброшенную одежду, выбрался на дорогу и пошел к палаткам, расположенным рядом с поселком. Я шел, пока меня не остановил человек, стоявший у одной из палаток. — Эй, браток! Ты куда так рано? — Я растерялся, но, переводя дыхание, ответил. — Я с пятого лагпункта. Ищу хирургическое отделение. — Ах, вот оно что, видно, что новенький. Ну, ты попал правильно, это и есть хирургическая. Ты заходи, там нет никого, рано еще. Там одни больные лежат.

Я вошел, пробрался опять в уголок и сел. Теперь я боялся, что меня узнают, если обнаружат мое исчезновение из палатки номер 10. Но тут оказалось тепло, я подсунул голову под полу бушлата и задремал. Сколько я спал, не знаю.

— Ты чего тут? — спросил меня человек, толкнув в плечо. Я открыл глаза и, не поднимая головы, боясь встретиться взглядом с санитаром, ответил. — Я с пятого лагпункта. Нога болит. — Пойдем в приемную.

Человек помог мне подняться и завел меня в хирургическое отделение. Попросил раздеться и спросил, где мои кальсоны. Я ответил, что из ноги побежала сукровица, я перемазал кальсоны и выбросил, а рубашку изорвал на бинт. Он помотал головой, обработал мне рану и сделал перевязку. Потом показал мне пустую койку.

Больных тут было много. Но мне было не до них, я все еще боялся, что меня начнут искать.

— На этой койке умер один, от гнойного абсцесса. — сказал мне сосед.

— А мне все равно, — ответил я, укрываясь одеялом в первый раз с тех пор, как ушел с пятого лагпункта.

Наступил обычный день. Вошли санитары-уборщики и сказали, что нас сегодня придет проверять главврач. В 11 часов в нашу палатку вошел главврач, который меня направлял в сангородок. Он спросил, почему я так долго не приходил на прием. Меня подмывало рассказать, что делается у него в сангородке, особенно в десятой палатке, но побоялся. И решил отмолчаться. Главврач попросил разбинтовать ногу и сказал медбрату, что придется ее ампутировать выше коленки.

— Нет! – запротестовал я. Ноги резать не дам. — Ты же умрешь от гангрены. — Не дам. Умру, вы обо мне плакать не будете, пачками умирают, никто не плачет. Я хочу умереть с ногами. — Значит, не хочешь спасти себе жизнь. — Жизнь моя и так пропащая, с ногами далеко не уйдешь, а без ноги и домой идти не захочешь.

Врач встал и отошел от меня, не сказав ничего лечащему врачу, который обрабатывал мне ногу в первый раз. Пусть будет что будет, но без ноги жить не хочу. Думал так я, пока врач осматривал остальных больных. После обхода главврача ко мне подошел тот человек, который мне в первый раз делал перевязку и указал кровать. Он тоже, оказывается, был врачом хирургического отделения. Он снова обработал мою ногу и наложил новую повязку. И хотел уже уйти.

— Как вас зовут? — спросил я. — Для чего вам? — Так не знаю, кому спасибо говорить? А вы этого заслуживаете. — Зовут меня Иван Петрович. Я сам нахожусь с вами на одном положении. И от меня очень мало зависит ваша участь. Вот только и могу, что раны обработать на совесть. — И на том спасибо, спасибо за вашу добрую душу.

Иван Петрович ничего не ответил мне, перешел к другому больному и также тщательно стал промывать рану на руке.

На второй день, когда мы совершенно не ожидали обхода главврача Шерстеникина, он снова к нам пришел вместе с главным хирургом и с Иваном Петровичем. Все трое прошли прямо к моей койке. Иван Петрович подал табурет Шерстеникину. Второй мне подложили под ногу. Иван Петрович разбинтовал мою ногу. Нога, черная и опухшая, представляла зрелище не из приятных.

И снова Шерстеникин, как и вчера, мне предложил. — Ну как? Не надумали решиться на операцию? — Нет, не надумал, я не дам резать. Вы и сами знаете, что при цинготном абсцессе ампутация противопоказана. Почему же вы настаиваете, мне непонятно? Умирать все равно, только с ногой веселее.

Хирурги переглянулись, но, ничего не говоря, главный хирург наклонился над моей ногой, взял пинцет и долго рылся в ране, как в потухшем кратере.

— Какое ваше мнение, товарищ Мирзоев? — обратился Шерстеникин к главному хирургу, который все еще изучал мою рану.— Будем лечить, — ответил тот, подавая пинцет Ивану Петровичу. — Зайдите ко мне за лекарством. И они все трое вышли из палатки.

Теперь убедился, что меня или не узнал Шерстеникин, или ему было безразлично, откуда я явился к нему. Или он просто забыл о том, что направлял меня в палатку номер десять.

Моя ноги все еще покоилась на табуретке с открытой раной. Но через 15 минут вошел Иван Петрович и засыпал рану каким-то белым порошком. Потом узнал, что это был стрептоцид. — Вот теперь так засолю твою рану, что вовеки не испортится, — смеясь, сказал он, забинтовал ногу и вышел.

— Так, говоришь, с ногой умирать веселее? — спросил сосед, лежавший справа от меня.

— Конечно. А вдруг и на том свете заставят ходить на работу? Как пойду? — ответил я, стараясь шутить.

— Кажись, находились на этом. Весь ад прошли, а рай-то, видать, только обещают. Испокон веков обещают рай, а все в аду варимся.

— До рая-то, говорят, путь узок. Раньше говорили, что в рай попасть нелегко, легче верблюду в угольное ушко пройти, чем рабочему человеку в рай, — отозвался сосед слева.

— Вот зажила бы нога, а там хоть ад, хоть рай, все едино. Как-нибудь три с половиной года шагал бы. Детей повидать хочется, без отца живут. Жинке нелегко с двоими, поди тоже не в раю сидят. Хоть бы письмо получить.

— Давно тут? — Год скоро. — Все пять? Чего с таким сроком на Север попал? — Двадцать было. Москва скостила. Может быть, и полностью разберутся?

— Да-а-а. — протянул сосед. — Ежели бы разбирались по порядку, столько людей не гибло бы.

— Где там по порядку разбираться? Вот тут и то два мнения, один говорит, что ногу резать надо, другой лечить будем. А ежели бы сразу лечили, то и говорить бы не о чем было. До такой степени болезнь не дошла бы. Да что говорить? Хорошее дело поставил, оно и пойдет хорошо до конца, а напортачишь сначала, потом и путаешься, пока на правильный путь попадешь. Много лесу наломали. Когда молодой да крепкий вырастет?

— Да, лес рубят, щепа летит. Жизнь, как вода. Все течет и течет. Где ровно, а где бурливо. Где берега сдерживают, а где и разольется. И затопит все, что на пути встретится, и опять войдет в берега. И подвластная законам природы смирится и пойдет по-старому, а иногда по-новому руслу. С новыми препятствиями, перекатываясь через новые пороги и заливая новые места. А люди, как щепки на этой воде, то собьются вместе, то разойдутся, гонимые волнами. И кто доплывет до своей тихой пристани, кто погибнет в пучине, не дожив века, — сказал сосед справа и замолчал.

Потом повернулся лицом к стене. Замолчали и мы, не желая нарушать сон товарища. В палатке стало темнеть и стало совсем темно.

На этом воспоминания заключенного Берникова заканчиваются. Неизвестно, в каком году Берников освободился, был ли реабилитирован. Как потом сложилась его судьба. В музее больше никакой информации о заключенном ГУЛАГа Берникове нет, и сотрудники надеются, что после публикации кто-то из родственников отзовется.

Оригинал


Загрузка комментариев...

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире