17:23 , 27 августа 2014

Голодовки политзаключённых. Дополнение

ссылка на «Дневной разоврот»

К сожалению, не все удалось вместить в краткую передачу, а ведь это — первый в СССР и в России за сто лет публичный разговор о положении голодающих в тюрьмах — людей доведенных до отчаяния, до самоубийственных форм защиты своих зачастую уже ничтожных прав. Ирландские террористы умирали один за другим в английских тюрьмах не требуя освобождения, а лишь добиваясь права носить гражданскую, а не тюремную одежду и считаться политзаключенными.

Андрей Дмитриевич Сахаров мучительно (в 60 с лишним лет) голодал в Горьком требуя разрешения на выезд из СССР невесте своего приемного сына Алексея. Голодовка становится эффективной в условиях даже абсолютного бесправия, если ее требования поддержаны обществом, если властям приходится считаться уже не с одним доведенным до отчаяния голодающим. Во время голодовки Сахарова судили меня за редактирование «Бюллетеня «В», сменившего переставшую выходить «Хронику текущих событий». И одним из главных спектаклей на моем суде было выступление (на трибуне под телекамерами) лечащего врача Сахарова в Горьком, который опровергал сообщения нашего бюллетеня и говорил об обычном «лечебном» голодании Сахарова. В какой-то гэбэшный фильм эти съемки были вставлены — властям было очень важно воспрепятствовать информации о голодовке Сахарова и его требованиях.

Впрочем, дезинформация не помогла. Советским властям пришлось выпустить из СССР Лизу Алексееву — голодовка старого и больного человека не была бесполезной. А потом была голодовка с требованием разрешить Елене Георгиевне пройти обследование у итальянских врачей. И снова была трудно доставшиеся победа, как всегда в голодовках с оговорками — не делать политических заявлений, ехать только в согласованные с КГБ города.

Не думаю, что эффективна сухая голодовка, в тюрьме или в «большой зоне», как называли политзаключенные Советский Союз и, вероятно, сейчас называют Россию. Голодовка — средство добиться каких-то своих требований, защитить свое человеческое достоинство, право на самоуважение, требуя от тюремщиков выполнения хотя бы существующих законов. Во многих случаях — отмены неправосудного приговора. Но сухая голодовка — в своей подлинной жесткой форме и без быстрого от нее отказа — это мучительный, сознательный способ самоубийства, что тоже встречается в тюрьмах.

Возможности человека не бесконечны и все имеет свои проверенные трагическим опытом сроки. В зависимости от состояния человека, его возраста и телосложения (невысокие и хрупкие люди держаться дольше) человек без воды умирает через 7-10 суток, без еды (то есть с обычной голодовкой) через 40-60 суток (так было у ирландцев), с советско-российским искусственным питанием (всегда недостаточным для жизни) через четыре-пять месяцев.

В соседней камере со мной голодал однажды человек добивавшийся отмены заведомо сфабрикованного приговора. К нему приезжали один за другим все более высокие прокуроры, его жалобы, наконец, начали читать, дело было отправлено на доследование, приговор был пересмотрен, голодающий через четыре месяца был оправдан, но на свободу уже не вышел — через неделю умер в тюремной больнице.

Голодовка — это всегда серьезный риск для жизни и поэтому даже по уголовным правилам объявляя в тюрьме коллективную голодовку никого не полагается уговаривать принять в ней участие. Каждый сам принимает решение. Когда Лера Новодворская призывала детей из еще существовавшего Дем. союза к голодовкам, это свидетельствовало лишь о ее полном непонимании того, что она делает и с чем имеет дело.

Голодовка еще и очень опасна потому, что твоя зависимость от иногда ненавидящих тебя тюремщиков резко возрастает. В 1985 году в Чистопольской тюрьме нас одновременно, хотя и по разным причинам объявивших голодовку, собралось в камере для голодающих трое: врач-психиатр Анатолий Корягин, написавший заключение о том, что посаженный в спецпсихбольницу генерал Петр Григоренко психически совершенно здоров и получивший за это семь лет, как за антисоветскую пропаганду, Валерий Янин, сидевший, кажется, за перепечатку и размножение материалов радио «Свобода» и я. У каждого из нас было уже около тридцати дней голодовки и гэбисты, надзирающие за Чистопольской тюрьмой понимали, что ни Корягин, ни я сдаваться не собираемся. Более молодой Янин, может быть, голодовку бы и прекратил, но глядя на нас тоже держался. Всем вливали через шланг искусственное питание. Мощный сибиряк Корягин скорее для виду несколько сопротивлялся, я — берег зубы не хотел доходить до сердечных приступов, а потому довольно покорно соглашался на втыкание в рот зонда. Для формы положенное нам тюремное питание ставилось в камере на пол у двери. Потом старое забирали, ставили новое, к нему, естественно, никто не прикасался.

Но часа через два после очередного вливания у каждого из нас начались судороги, невыносимые головные боли и температура (мы попросили у фельдшера термометр) оказалось у всех выше 42 градусов. Было ясно, что все мы отравлены. Слегка придя в себя, голодовку мы не прекратили, но начали требовать вызова прокурора и стали писать жалобы об отравлении. Нам отвечали, что это мы сами тайком ели стоявшую у двери пищу, а та за несколько часов испортилась и мы отравились. Но Корягин опытный врач, в свое время главврач Курганской психиатрической больницы, и сразу же объяснил, что это не пищевое отравление, которое у разных людей, да еще из разных частей еды, к которой мы к тому же не притрагивались, проявляется по разному. Здесь же было очевидное медикаментозное отравление неизвестным ему нейролептиком и потому симптомы его у каждого из нас были одинаковы. Продолжать эксперимент да еще с врачом гэбисты не отважились, каждый из нас в значительной степени добился того, что требовал и голодовку мы через какое-то время поодиночке прекратили.

Второе медикаментозное отравление голодающего в той же Чистопольской тюрьме было не со мной, но у меня на глазах. Я опять был в камере голодающих, нас опять было трое, один был харьковчанин Анцупов написавший и, кажется, никому не показавший большую работу о более адекватной, чем существующая, структуре государственного управления СССР. Как только кто-то об этом узнал, он, естественно, получил лет пять лагерей и теперь был «за неподчинение режиму содержания» как и все мы, переведен из зоны на тюремный режим. Третьим был, кажется, солдат, сбежавший по недомыслию из Советского Союза в Китай, где попал сперва в тюрьму, потом в шпионскую школу и уже через год оказался опять в Хабаровске теперь уже как китайский агент. И, естественно, сразу же был арестован. Был уже примерно двадцать пятый день голодовки, всем нам прямо в камере фельдшер и надзиратели вливали искуственное питание. Но однажды Анцупова вызвали для этого в кабинет начальника отряда. Вернулся он в очень странном состоянии, сорокалетний мужик плакал, повторял – «Но я же хотел только хорошего» и все рвался к двери, чтобы его вызвали и он «напишет все, что ему говорят». Собственно говоря покаяния, признания вины, а еще лучше — происков ЦРУ, от нас только и добивались. Это был верный путь даже во время следствия быть выпущенным на свободу. По-видимому, Анцупову не только вливали какой-то вариант «сыворотки правды» (кофеин — барбитуровое растормаживание), но и объясняли, что от него требуется. Я попытался уговорить его успокоиться и получил чайником по голове. Через несколько часов Анцупова перевели в другую камеру, но насколько я знаю никакого покаяния он не написал — вероятно, это было невозможно в таком состоянии.

Анатолий Марченко был убит уже после завершения голодовки, которую он объявил с требованием освобождения политзаключенных. С нами с весны 1986 года вели приватные переговоры «о будущем». Юрия Орлова отпустили из ссылки и заставили уехать в США, Иосифа Бегуна повезли для «переговоров» в Казанскую больницу, ко мне приехал из Москвы мой «куратор» из КГБ — в общем мы понимали, что готовится. Но Марченко не хотел и сам и для других политзаключенных, чтобы освобождал нас КГБ. Свобода должна быть завоевана нами.

Но он был убит после того как прекратил голодовку. Возможно, его убедили в том, что своей голодовкой он задерживает освобождение политзаключенных, о чем уже принято решение. Однажды, выходя на прогулку, я уже увидел в открытой кормушке как всегда веселого Толю и мы успели поздороваться. Он получал продукты из тюремного ларька. Но потом, как я уже сказал, его перевели в санитарное отделение Чистопольского часового завода, где врач был лишь до 5 часов вечера, а в Чистопольской тюрьме круглосуточно были 2 врача и 3 фельдшера — ночью Толя умер. Ни одно из объяснений его смерти: официальное, данное Ларе Богораз и два мне — начальника отряда Чурбанова, который нами командовал в тюрьме, и врача Казанской тюремной больницы, который в эти дни приехал, не совпадают между собой. Причина смерти Анатолия Марченко очевидна — он не хотел уезжать из СССР, был совершенно неуступчив и не подходил для гэбэшно-горбачевской перестройки. Кроме поразительного мужества у Толи было два качества выделявшие его из всех остальных. Во-первых, он был очень умен, у него не было никаких иллюзий по отношению к советской власти, ее характер он понимал гораздо лучше многих других. Скажем, летом 1968 года буквально все диссиденты, не говоря уже о либералах и прочих советских интеллектуалах, все свои надежды связывали с «пражской весной» и были уверены, что советское руководство не осмелиться ее разгромить. Толя был единственный, кто не просто был уверен в близкой и неизбежной оккупации Чехословакии, но и написал для самиздата, несмотря на осуждение всех знакомых, теперь уже широко известный текст о гибели «социализма с человеческим лицом». А, кроме того, большое значение имело то, что почти единственный в диссидентском мире он был рабочим, был подлинным и несгибаемым народным лидером, на мой взгляд (я не так уж хорошо знал Леха Валенсу), гораздо более твердым и дальновидным, чем лидер польской «Солидарности». Все это хорошо понимали в КГБ и, конечно, не собирались выпускать Толю на свободу. Собственно говоря, созданный нами журнал, а потом фонд «Гласность» и был единственным в Союзе центром, где за «либерализмом» Горбачева и Ельцина ясно видели, как и Анатолий Марченко, зловещие игры и выгоды КГБ.

Ну и, наконец, поскольку ведущие упомянули голодовку и гибель ирландца Бобби Сэндса, а я обругал материалы о нем, опишу, как в действительности подходят совсем близко к смерти в результате голодовки. Это была вторая моя голодовка через полтора года после той, упомянутой ведущими, первой. Я уже рассказывал о ней в одном из интервью, но повторю и здесь для примера. Я уже был в лагере, в Юдово, под Ярославлем. Ко мне на черной «Волге» приезжали из Москвы мои гэбэшные следователи пытаясь уговорить, как это было за два года перед арестом и год под следствием и теперь, сотрудничать с КГБ. Их в одинаковой степени интересовали и мои московские знакомые — Шаламов и другие, и уехавшие в эмиграцию — Некрасов, Максимов и мои родственники в первой русской эмиграции. Убедить меня не удалось, но жилось мне в лагере довольно легко, я даже получал какие-то поблажки. Но тут прошла треть моего срока и я, как человек не имеющий взысканий начал требовать в соответствии с законом, освобождения «на стройки народного хозяйства». К тому же с помощью редакции «Нового мира» Владимира Лакшина и Расула Гамзатова ко мне приехал адвокат и составил все нужные бумаги. Начальник зоны мне честно сказал:

 — Вы же понимаете, что это не я в вашем случае решаю.

Но я требовал положительных характеристик для суда, а вместо этого начал получать взыскания, чтобы можно было отказать.

Тут я уж совсем разозлился и объявил голодовку. У нее была еще одна причина.

В это время в зоне погиб старый ингуш, которому я очень сочувствовал. Это был ничего не понимавший, плохо говоривший по-русски пастух, откуда-то с высоких гор. Человек не от мира сего, которому однажды председатель колхоза сказал: «Ты мне зарежь пару овечек, спиши как погибших», а он не понимал людей, которые врут, не жил даже в деревне и не понимал советского мира. Но председатель потребовал овечек второй раз, потом третий и тут несчастный пастух разозлился: «Я не умею врать, я никогда не врал, если хочешь воровать, сам воруй, а меня в это не мешай!». Председатель выругался. Пастух схватил чернильницу и разбил её. Его обвинили в злостном хулиганстве и дали ему пять лет. Если председатель колхоза в деревне был для него чудовищем, то столкнувшись с советской тюремной системой, несчастный старик уже не понимал абсолютно ничего: ни что ему говорят, ни что от него требуется, что такое срок, что такое лагерь. Когда он попал в нашу зону, был вполне исправным и послушным работягой, но работа была связана со множеством каких-то непонятных условностей, и к тому же просто апогеем воровства и вранья, чего он тоже понять не мог, принять не умел. И его посадили в карцер. А он никогда не был один в таком вот маленьком, тёмном, замкнутом пространстве, и он в ужасе начал там кричать и биться, как птица в клетке. Чтобы не шумел, охранники его урезонивали — естественно, кулаками. Этот несчастный старик не мог ничего ни есть ни пить. Но всем было наплевать, больного, избитого, его даже не выпускали, когда кончался один карцерный срок, давали новый. Когда охранники вызвали медиков, он уже был еле жив и умер прямо в санитарной машине. Жалко мне его было очень. Я написал в очередном заявлении, что погиб ни в чём не повинный старик, который умер в машине скорой помощи, а на самом деле был убит в зоне. Оправданий и объяснений этому нет. Я требовал расследования и наказания виновных, но сам не понимал, как это опасно.

В тюрьме или зоне ты можешь объявлять голодовки сколько угодно и как угодно, ты можешь протестовать против несправедливого приговора, по поводу не дошедших писем или, как я, требовать отправку «на химию». То есть того, что администрации твоей тюрьмы или колонии не касается и от нее не зависит. Но тут положение было другое — моя отправка на «химию» администрацию не интересовала, но пусть даже непреднамеренное убийство старика, было реальной крупной неприятностью для начальство зоны, где я находился. За убийство заключённого тогда никого не судили, в худшем случае могли перевести в какое-то другое, поплоше место работы, могли даже понизить в должности, могли применить какие-то административные меры. Но и это никого из руководства колонии не устраивало.

Но я продолжал голодать, и эта голодовка стала самой серьезной в моей жизни. Она действительно могла кончиться плохо. Я не знаю, сколько она длилась, сперва, около сорока пяти суток, без искусственного питания, да еще не пришедший в себя на тюремной баланде после первой голодовке (ирландские террористы и умирали от сорокового до шестидесятого дня). Тюремному начальству обязательно нужно было заставить меня её прекратить. Во-первых, каждый день администрация подавала в управление сводку о том, сколько заключённых работает, сколько больных. Но была и графа — количество отказов от приёма пищи. На десятый день голодовки приехал местный прокурор для формальной проверки. На двадцатый день уже кто-то из областной прокуратуры. В СССР была жёсткая регламентация, и утаивать такие вещи, по крайней мере, в большинстве мест, где я находился, было рискованно. То, что происходило в зоне, становилось известно местной прокуратуре и милицейскому начальству. Не от всякой жалобы можно было отписаться. Исключением в моем опыте, по-видимому, была позже верхнеуральская тюрьма, в карцере которой, как выяснилось, меня продержали вдвое больше положенного срока, и скрыли это.

Но пока начальство Ярославской колонии не могло добиться, чтобы я прекратил голодовку. Из больницы перевели меня в карцер, потому что половина зэков то и дело приходила к окнам, чтобы меня поддержать, говорили разные хорошие слова.

В день, даже лежа, терялись примерно полкилограмма веса и когда становишься легче сорока килограммов совсем уж истончившимся прозрачным, появляется такое удивительное ощущение полного растворения в природе, листьях, траве, земле. Однажды начался теплый летний дождь, он был и виден мне через окно (еще в больнице) и как-то странно слышен — форточка на зарешеченном окне была открыта. И было полное ощущение, что дождь проходит прямо через меня, мое совсем уже невесомую, почти бестелесную структуру. Примерно с тридцатого дня ко мне каждый день начал ходить врач. Тогда ещё отказ от приёма пищи не был нарушением «режима содержания», как это стало при Андропове и Горбачеве. Даже в карцере была койка, тюфяк, бельё. Я мог лежать на ней, а врач, стоя надо мной, говорил мне:

 — Григорьянц, вы же понимаете, что голодовкой ничего не добьётесь.

 — Потерпеть поражение не стыдно, стыдно ничего не делать.

Меня уговаривали, предлагали перевести в другую зону. Я соглашался, но — в обслугу спецпсихбольницы рядом в Рыбинске. Показывать мне тюремную психушку не хотели.

Очередной прокурор принес моё тайком отправленное письмо, которое «случайно» попало в конверт с чьим-то чужим адресом, надписанным, естественно, не мной — услужливый инженер, отправлявший тайком письма, естественно, работал на администрацию. Поэтому письмо якобы пришло по другому адресу, а бдительный адресат сразу же понял, что в письме содержится клевета на советский общественно-государственный строй. По поводу этого письма уже начали оформлять документы о возбуждении в отношении меня нового уголовного дела, чтобы хоть так заставить прекратить голодовку.

Но ни к чему это не привело. В колонии начался бунт, и это было каким-то странным совпадением с моей голодовкой. Настоящий — с обезоруженной охраной, вводом войск, поголовными избиениями и выборочными судами над инициаторами. Приписать меня к восстанию, конечно, очень хотелось, но я был в полной изоляции уже почти два месяца.

День на сороковой, приходя ко мне в карцер, врач неожиданно изменил характер увещеваний и начал шутить, даже рассказывать какие-то бытовые анекдоты. Я вежливо улыбался, сперва даже в чем-то его поддерживал. Однажды, сутки на сорок пятые, может быть, больше — я уже перестал считать, врач опять встал надо мной, произнес какую-то очередную шутку — а мне уже как-то не хотелось, трудно было открыть глаза и улыбаться в ответ. И вдруг я, все так же не открывая глаз, услышал его совершенно изменившийся, жесткий голос:

 — Пропали эмоциональные реакции.

Очевидно, для врача это была точка невозврата, бесспорный признак умирания.

К этому времени я уже не вставал со «шконки» несколько дней и потерял счет времени. «На оправку» меня перестали выводить довольно давно, вместо параши в угол поставили большой алюминиевый молочный бидон с крышкой. Сперва было удобно, но в последние дни оказалось, что не хватает третьей руки: одной надо было держать крышку бидона, другой — опираться на стену, третьей — держать собственные принадлежности. Опираться на стену плечом как-то не удавалось. И вскоре я вообще перестал подниматься, вероятно, и воду перестал пить. Уже не хотелось. Было только очень больно лежать. Не потому, что тюфяк был жесткий, но больно было изнутри, из-за того, что уже все не такие тяжелые мои кости, были без всякой жировой прослойки, прямо давили на нервные окончания. Как бы я ни перевернулся (с большими усилиями), изнутри оставался наполнен этой давящей болью. На следующий день меня вытащили в коридор, где уже стояли стол, стул, какая-то кастрюля, кружка, шланги. Мне в рот воткнули метровый зонд с воронкой (я не мог и не хотел сопротивляться) и влили около литра горячей смеси, где было куриное яйцо, масло, бульон, манная каша. Откуда во мне еще взялась влага для пота — не знаю, но я весь стал мокрый с ног до головы и уже совсем обессиленный и беспомощный. Потом началась резкая острая боль в желудке. Очевидно, он совсем сжался, превратился в комочек за эти сорок-пятьдесят дней голодовки, а влитый горячий раствор просто разрывал его. Во второй день в меня опять вливали этот раствор, в третий, в четвертый, в пятый. Я уже опять начал ходить, почти пришел в себя, но в шестой день никакого искусственного питания уже не было, как не было и в последующие. Я опять начал заново голодовку. Однако в любой голодовке самые мучительные первые пять дней. Именно в эти дни и ночи наиболее мучительны муки голода, ночные галлюцинации, готовность все отдать за любую крошку еды. К шестым-седьмым суткам острое чувство голода утихает — организм перестраивается с процесса питания через желудок на использование внутренних запасов — жиров, мышц. На десятые сутки я опять свалился, в одиннадцатые — в меня опять влили питательную смесь. И это продолжалось вновь пять дней, а в следующие пять я снова начинал голодовку, причем каждое начало было мучительнее предыдущего, новая голодовка начиналась во все более измученном состоянии. Это длилось еще пятьдесят суток, шесть раз я заново начинал голодовку. Я нигде не читал и не слышал о таком виде пытки.

Не выдержал ее я день на сотый. В лагерях из зэков есть начальники отрядов, лейтенанты обычно, а есть бригадиры из самих заключенных, – доверенные лица. Бригадиром КПЗ был в прошлом юрист из Донецка по фамилии Вейцман, с которым теоретически мы были до этого в довольно хороших отношениях, но который, конечно, был готов продать всех и всегда. Периодически он меня спрашивал:

«Зачем ты все это говорил и писал?»

«Ну, должен же кто-то говорить правду».

У него был непростой ответ: «А зачем?».

Меня вновь стали выводить на оправку и в мусорном баке я увидел какой-то обломок хлебной буханки, мокрый и залитый красной брюквенной похлебкой, дававшейся моим соседям по ШИЗО, мне казалось, что никого рядом не было. Я вытащил из бака этот мокрый и грязный кусок и съел. На следующий день меня ждал кусок, якобы тайком для меня положенный сочувствующим дневальным уже вполне нормального хлеба. Я его тоже съел, тут же был пойман и сразу же написал заявление о прекращении голодовки.

Недели две меня слегка откармливали, потом в лагере провели заседание суда, который «за нарушение режима содержания» предписал перевести меня на тюремный режим.

Как рассказывали, за бунт в колонии, за смерть ингуша, за неумение найти со мной общий язык начальник колонии был переведен с понижением в должности, зам. начальника по режиму — «Кум» — уволен.

Из всего написанного видно, что голодающие (а они есть в любом следственном изоляторе и в большинстве тюрем и колоний) это самые отчаявшиеся, самые бесправные люди, находящиеся даже в сравнении с другими заключенными в смертельно опасном положении.

Когда готовилась эта передача для «Эха Москвы» я внезапно выяснил, что общественные комиссии по контролю за местами заключения ничего о голодающих не знают, никого кроме двух наиболее известных из них — Сергея Кривова и Сергея Удальцова в глаза не видели и даже не знают применяется ли в России в тюрьмах искусственное питание. Естественно, они никогда не были ни в одной камере для голодающих и даже не знают об их существовании. Это значит, что уж наверняка нет никого кто бы контролировал составные части искусственного питания, а они могут варьироваться от обязательного, сравнительно полноценного и дающего возможность продлить жизнь голодающему то есть с молоком, яйцами, сливочным маслом, до жидкой перловой кашки, провоцирующей скорейшую гибель доведенного до отчаяния человека. Тюрьмы успешно прячут голодающих, в следственных изоляторах целые камеры, иногда по несколько десятков человек, от «контролеров» и самые беспомощные, самые несчастные из заключенных по-прежнему остаются без самой минимальной помощи и участия. Именно среди голодающих жертвы самых незаконных и сфабрикованных арестов, нарушений условий содержания, наименее известные общественности люди с политическими требованиями, наконец, жертвы так называемых «пресхат», которые в той или иной степени по прежнему еще существуют, как в сравнительно благополучных, так и в хорошо известных нам сибирских, совершенно пыточных тюрьмах. Не зря же именно на голодающих вынуждена обращать внимание в прошлом советская, теперь российская прокуратура, которые никогда не отличались высокой степенью гуманности.

Если эта, повторяю, первая в СССР и России передача и статья о голодающих в тюрьмах и лагерях поможет хоть в чем-то улучшить их положение, я буду считать, что не зря писал обо всем этом.

Оригинал

Комментарии

0

Пожалуйста, авторизуйтесь или зарегистрируйтесь, чтобы оставить комментарий.

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире