Когда Девотченко приняли в труппу МХТ, он почему-то просидел на кресле дольше всех. Уже опустел от журналистов зал, Алеша сидел и видимо грустил. Я тогда подошел к нему и спросил, какой у него по счету это будет театр. Он сказал, кажется, шестой, скрививши губу так, как обычно. Это усталое сидение в зале выявляло обреченность, он уже в самом начале понимал, что и МХТ не навсегда. Так и случилось, хотя в тот сезон новых ролей у него было много, и старую роль Провинциала взяли в репертуар. И я твердо знаю, что сотрудники МХТ сделали все, чтобы этот временность была продлена как можно дольше. Но театр — это фабрика. Дальше Леша пытался устроиться в целый ряд провинциальных театров, звонили худруки из совершенно далеких городов, спрашивали, что, как и почему. Благородство и бесконечное доверие проявил Серебренников, и Гоголь-центр оказался его последней сценой.

Алексей Девотченко вел самоубийственную жизнь. Для счастья и счастливого конца эта яркая жизнь не была создана. Ему было физически плохо от безобразия, творящегося в стране, — он страдал не по-актерски, но при этом его гневные посты были чем угодно, но не актерской истерикой. Это была гражданская вымученная позиция с массой аргументов и внутренней уверенности. И он знал, что таким поведением загоняет себя в гроб. Он обреченно шел на риск, ему часто угрожали.

Инструмент артиста — это его тело. Алексей Девотченко страдал телесно, плотски, не отделяя духа от материи. Один из первых артистов русского театра последних лет, он мог обворожительно и жутко веселить, как в щедринском «Дневнике», мог обжигать страстью, как в Порфирии у Козлова, мог казаться бессмысленной безыдейной молью, как в первом варианте фокинского «Ревизора», а мог проявить себя как рафинированный поэт-интеллектуал в спектакле по Бродскому Владимира Михельсона. Его Обольянинов у Серебренникова был ролью про спасительность иллюзии, про медленный и верный уход человека в наркотическую нирвану, где тебя уже ничего не беспокоит, где впервые за всю бесконечную жизнь ты получаешь первую возможность устанавливать свои правила игры. I have become comfortably numb. Наркотическое успокоение, небытие, опиумная нирвана, музыка сфер. Когда при Обольянинове произносили фамилию «Путинковский», его корежило так, как гениального музыканта бросает в пот от резкой фальшивой ноты. Как Обольянинов не мог физически жить в Совдепии, так, видимо, и Девотченко не мог жить сегодня.

«По предварительным данным, Девотченко скончался в результате большой кровопотери, полученных от осколков стекла разбитого серванта.»

Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь./.../
Я в цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один…
И — разбитое зеркало…

Оригинал



Загрузка комментариев...

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире