1911 г. Ему всего семнадцать. Первая книга, вторая…

Феноменальный будущий летописец литературно-богемной жизни Петербурга, Г.И. прорывается к своему собственному, такому далёкому пока ещё галактическому «я» через почти физическое ощущение недовольства. Через несносное эпигонство и тематическую подражательность. Ахматовскую описательность и мандельштамовскую безмятежность.

Ну скажите, пожалуйста, как можно было пробить прямо-таки железобетонную поэтическую вселенную, состоящую из могучего Ректората Академии Эго-поэзии и целого ряда планет типа А.Блока с его чёрной музыкой, Вяч. Иванова, «нескучного» Ф.Сологуба, ядовитого Мандельштама. М.Кузмина, классика-Скалдина. Н.Гумилёва, дорого «продавшего жизнь».

Последний из которых похвалил и даже нашёл «смелые попытки» в неожиданных темах начинающего поэта и изящные, безусловно пушкинские глуповатость и мелочность. Погружённые в детальные описания книжных украшений, фламандских панно, фруктов и пожелтевших гравюр.

Хотя в итоге всё-таки будто выпорол хлыстом: «Иванов не мыслит образами, я боюсь, что он вообщеникак не мыслит. Но ему хочется говорить о том, что он видит».

А видит он именно то, что «красиво, недорого и удобно» — резюмирует Ходасевич разгромный приговор Гумилёва. (Гумилёв «вообще» — то хвалил, то ругал Г.И.)

Третья книга, многословная и ура-патриотическая (1915), и вовсе была провальной…

Во всяком случае, он замечен и отмечен. (Эгофутуристами, символистами, акмеистами.) Очень насыщенно печатался. Редактировал.

1916 г. Чует, кончиками пальцев чувствует «холод черноты», крах старой России: «Скоро, о скоро падёшь бездыханным».

Он видит бессмысленность происходящего вокруг: «…что ж, ужинать, или ещё сочинять стихи?» — сетует в безобидной интерпретации Фёдора Михайловича («Свету ли провалиться или вот мне чаю не пить?»). Но…

Страна шла в одном направлении, в сторону красного террора, алчущего кровавой пищи. Иванов же — туда, где не создаются моды, а властвует абсолютная отрешённость от проблем. Кичливо повенчанных будничным, повседневным, частным.

Повенчанных внезапной «таврической» любовью, в конце концов: 

О разве мог бы я, о посуди сама,
В твои глаза взглянуть и не сойти с ума.
 

К 1920-му году он уже образцовый изысканный поэт. Критик, прозаик, эссеист.

С остро отточенными иронией, вкусом, мерой. Со своею причудливо-синтетической художественнической вселенной зрелого акмеиста — и далее постакмеиста (возглавлявшего 2‑й «Цех поэтов» — в тени Гумилёва): «Жорж превратился в Георгия, фамилия — в имя, ребёнок — в мудреца…» (Северянин о последних петербургских сборниках Г.И. «Сады» и «Лампада»).

Иванов — активный переводчик, тоскующий по мировой культуре, — Байрона, Кольриджа, обожаемого Бодлера. Которым он категорически и эмпирически мыслил.

…Правда, до блеска и всплеска «Роз» ещё далеко. Но заработок литературным трудом вполне оправдан сверхпрофессиональным, великолепнейшим сплетением эстетических метаморфоз с мотивами Евангелия. Греческой мифологии с утончённым веком барокко и песнями Оссиана. Русского сказочного фольклора с немецким романтизмом. 

Меня влечёт обратно в край Гафиза,
Там зеленел моей Гюльнары взор,
И полночи сафировая риза
Над нами раскрывалась, как шатёр.
 

Для Г.Иванова, выросшего на пророчествах и нравственных императивах Леонтьева, Тютчева и Достоевского, расстрел Гумилёва, познакомившего его с питерским литературным миром, становится последней каплей, державшей в России. Пережив арест и обыск, предпочтя единственно возможный для себя исход — участь добровольного изгнанника.

Не найдя в себе никаких внутренних моральных оправданий сопротивляться, подобно Мандельштаму: в лоне церкви родной культуры, охраняемой чекистами-пушкинистами. До конца дней оставшись болезненно, наркотически зависимым от живительной атмосферы лёгкого божественного десятилетия 1910—20-х гг. С его иронически-философским духом мелочей и дыханием скорой апокалиптической грозы.

Вот бы нам, нынешним, одного подобного, аки Иванов, небожителя-мемуариста, служителя-хранителя Мнемозины. Только выбирай период, брат: 1990—2000 гг., 2000—2010 и т.п. Вот была бы бомба!..

Уже потом, позднее, он сублимирует грустные воспоминания о старом приятеле в полусонный бред о странном гумилёвском сапожнике, философе и чертопоклоннике. Подкинувшем хозяину пророческий листок с молитвой поклонения Люциферу (в «Петербургских зимах»). Тем самым, как и вообще в творчестве, уравнивая в правах доподлинно знакомых особ с литературными фантомами. С выдумкой. Грёзами. Снами.

…Есть воспоминания — как сны. Есть сны — как воспоминания. И когда думаешь о бывшем «так недавно и так бесконечно давно», иногда не знаешь, — где воспоминания, где сны, — пишет он, превращая свою жизнь… в легенду.

А ведь легенда не ошибается! — словно подтверждает его слова Флоренский. Бердяев тезисно резюмирует: «Миф не означает чего-то противоположного реальному, а, наоборот, указывает на глубочайшую реальность».

В Париже, став одним из самых заметных лиц и центров притяжения русской эмиграции, создаёт превосходную галерею литературных портретов современности и современников (около 120 персонажей на трёхстах страницах). Заложив основу, основание блистательной мемуаристики Пяста, Лившица, Чулкова, С.Маковского. Ахматовой, наконец.

Это и учитель-Блок. Есенин — Пушкин наших дней. Хлебников, Северянин в «приличном пальто». Полузабытый Садовский. Тиняков, член союза Михаила Архангела. Что вызвало немалые споры на родине. «Сплошное враньё!» — негодовала Анна Андреевна.

Но, к слову, Иванов и не скрывал своего страстного увлечения художественностью в описаниях. «…в одну из ночей, когда мы сидели где-то за столиком, вполне трезвые, и он всё время теребил свои перчатки, Иванов объявил мне, что в «Петербургских зимах» семьдесят пять процентов выдумки и двадцать пять — правды», — вспоминает Н.Берберова, супруга В.Ходасевича («непримиримого» недруга Г.И.).

Добавлю от себя, что и Блок мог бы обойтись без ежечасного всенепременного стаканчика вина из шкапа, как с умилением рассказывал о нём Георгий Владимирович.

Даже в реальной ситуации, связанной с участием в одной истории уголовного характера, он вплетает в своё оправдание прецедентную ссылку на Достоевского, мистически подчёркивая вымышленный характер обвинения: ««Убийство» старухи происходило в конце февраля 1923 года — Ваш же покорный слуга уехал за границу в октябре 1922…».

В лирике же и подавно являя читателю многоуровневый, многослойный щегольской маскарад-буффон, предсмертное празднество, смысловое и театральное. Полное сюжетно-биографических и стилистических намёков и изысков: из широких крылаток, плисовых шароваров, манжеток от «Линоль», шляпок, муфт и лорнеток — непременных атрибутов культуры Серебряного века. Пожираемого пламенем дендизма.



Загрузка комментариев...

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире