ksonin

Константин Сонин

23 июля 2017

F

Выборы – телефона, фильма для просмотра или президента – это на практике выбор из по-разному неподходящих альтернатив. Скажем, я бы очень хотел, чтобы в следующем фильме про Бонда главного героя играл Мэтт Деймон, а двумя основными девушками были Ребекка Холл и Эмма Стоун. Но такого фильма не будет и мне придётся смотреть (или не смотреть) фильм про Бонда с другим актером и на Деймона с Холл в других фильмах… А ещё я бы хотел iPad по цене самсунговских аналогов. И ещё многое из того, что в одном флаконе не предлагают. Когда речь идёт о президентских выборах, приходится соглашаться на большие компромиссы с собственными предпочтениями. Как на прошлых выборах в Америке – большая часть избирателей негативно относилась к обоим кандидатам. Это нормально – приходится выбирать между двумя несовершенствами.

И тем не менее я хочу написать про кандидата, которого я бы хотел увидеть на выборах 2018 года. Или, точнее, про которого я жалею, что его не будет.

Опережая вопросы – ни Владимир Путин, действующий президент, ни оппозиционный лидер Алексей Навальный не являются этим кандидатом и даже не совсем ясно, какой к нему ближе, если говорить о чисто экономической платформе. За восемнадцать лет правления президента Путина страна сдвинулась в противоположную от моих экономических идеалов сторону – была проведена масштабная, в основном мирная, национализация, роль регулирующих органов и политическое вмешательство в бизнес резко выросли, выросла занятость в госсекторе и т.п. Это не означает, что не было прогресса – и плоская шкала налога, правильная на 2000-й год мера, и требование, что госорганы получали справки от других госорганов сами (зарытое внутри «электронного правительства», это достижение не получило заслуженной оценки), и последовательно консервативная макроэкономическая политика – это все реальные достижения. Однако в целом движение было в сторону «огосударствления экономики». Если мои колонки, написанные за пятнадцать лет, могли это движение хоть как-то замедлить – что ж, хорошо.

Алексей Навальный пытается стать президентом и это означает, что по многим вопросам он должен занимать позиции, который отвечают предпочтениям десятков миллионов граждан. Он не может обещать приватизацию Сбербанка, Газпрома и РЖД, а, если станет президентом, не сможет это сделать. (Тут, заметим, неважно, что лично он думает по этому поводу – в таких вопросах практически нет возможности идти против масштабного большинства.) Он не может пообещать поднять пенсионный возраст; более того – чтобы выигрывать, нужно обещать большие пенсии. Я не думаю, что он может упомянуть хоть что-то, связанное с приватизацией и либерализацией в области образования и здравоохранения. Опять-таки – неважно, что он лично думает про возможности частного образования и платной медицины – чтобы выигрывать политическую борьбу здесь, сейчас важно, что думают граждане. С точки зрения избирательной кампании, нет смысла объяснять, что приватизация 1990-х никак не ответственна за экономическую катастрофу 1990-х (она была ответом на состоявшуюся катастрофу) – если миллионы граждан считают по-другому, политик, который хочет стать лидером, будет опираться на их взгляды.

А вот политик, у которого цель – не выиграть выборы, а изменить, хотя бы чуть-чуть, взгляды граждан и элиты, мог бы говорить, и настойчиво, про принципиальные вещи. Мой кандидат на выборах-2018, которого, уже понятно, в этот раз не будет, занимал бы примерно такие позиции.

1) Бизнес и частная инициатива – это основная движущая сила развития страны. Именно частные предприниматели делают жизнь россиян лучше, светлее и качественнее. Армия и безопасность – это важные вещи, но это гарнир к основному блюду – производству и, в современном мире, финансовым рынкам. На безопасность имеет смысл тратить деньги только тогда, когда это необходимо для экономического развития.

a. Рыночная конкуренция нуждается в активной и постоянной защите. Любые барьеры для входа новых фирм на рынок — лицензии, требования, административное давление, неравный доступ к государственным ресурсам — должны быть предметом постоянного внимания и тщательного уничтожения.

b. Международная торговля должна быть максимально открытой. Надо помнить, что каждый торговый барьер – это деньги, вынутые из карманов миллионов граждан. На практике это означает не только отмену контрсанкций, но и одностороннее, если понадобится, снижение торговых барьеров, переход к максимально простому таможенному режиму и т.п. Во всех ситуациях внешняя политика должна быть подчинена задаче обеспечения торговли, а не наоборот.

c. Денежная и, в целом, макроэкономическая политика должна быть подчинена одной задаче – созданию оптимальных условий для бизнеса и для жизни. Денежная политика должна обеспечивать стабильно низкую инфляцию.

d. Работа судов должна быть направлена на подержание и развитие предпринимательства и коммерции. Интересы предпринимателей должны учитываться в соответствии с принципом, что именно коммерческая деятельность является основным двигателем прогресса страны.

2) Слишком большое количество госслужащих и излишние количество ведомств и функций – большие издержки для развития.

a. Необходимо сократить целые ведомства – Роспотребнадзор и другие «надзоры», которые настолько не выполняют основной функции, что потери от их ликвидации будут компенсированы выигрышем.

b. Необходимо сократить численность госорганов, включая армию и силовые ведомства.

c. Необходимо приватизировать непроизводственные объекты, находящиеся в госсобственности – например, все имущество Управления делами президента. Нет никаких причин считать, что частный сектор хуже справляется с управлением санаториями и дачами.

d. Нет причин обязывать продукцию, прошедшую сертификацию в ЕС или в США, проходить дополнительную сертификацию в России. То же самое относится ко всем излишним формам надзора и контроля.

e. Призыв в армию должен быть отменён. Призывная армия не увеличивает обороноспособность нашей страны и вносит огромные искажения в остальные сферы жизни. Профессиональная армия должна быть мощным социальным лифтом.

3) Природные ресурсы России – слишком ценный актив, чтобы давать его в управление госслужащим. Основные предприятия должны быть частными, а госорганы должны заниматься сбором того, что нам, гражданам, причитается за то, что мы владеем недрами – то есть налогов с этих бизнесов. Плюс, если это необходимо (например, в газе и железных дорогах), обеспечивать конкуренцию при доступе к инфраструктуре.

a. Конкретно, нужно приватизировать (передать контрольный пакет в руки частных собственников) «Роснефть» и «Газпромнефть», транспортные газовые и железнодорожные кампании.

b. Никакая приватизация не спасет, если вообще не бороться с коррупцией. Увольнять тех, кто занимается «бизнесом на госслужбе» необходимо, но и этого недостаточно. Нужно, чтобы максимальное число тех, кто распоряжается госсредствами, избиралось гражданами напрямую (то есть надо вернуть парламенту бюджетную функцию, которая у него фактически отнята).

c. Невозможно приватизировать всё, но необходимо приватизировать как можно больше. Можно не разбивать «Газпром», но заставить избавиться от непрофильных активов (включая энергосети). И, конечно, все компании такого размера должны платить большие налоги.

4) Страна с таким высоким уровнем неравенства как Россия не может использовать социалистический, уравнительный подход к образованию и здравоохранению. Обеспеченные граждане должны (а) иметь возможность получать услуги высокого качества и (б) всегда платить за то, что они получают.

a. В образовании необходимо отменить маленькие стипендии всем – нужно давать их только тем, кому они необходимы. Ребята из семей со средним достатком должны получать меньше поддержки, чем талантливые ребята из семей с достатком ниже среднего или бедных семей.

b. Конечно, огромная собственность (недра, таможня) принадлежат россиянам коллективно. То есть неправильно требовать даже от самых богатых полной оплаты обучения в государственном вузе – в бюджете есть то, что получено от их доли в общем богатстве. Иными словами, надо понимать, что когда говорится «богатые должны полностью оплачивать обучение своих детей», то это – перераспределительный налог на богатство (и, косвенно, на талант, усилия и удачу). Тем не менее, в нашей ситуации это перераспределение компенсировало бы множество других перераспределений от бедных к богатым (коррупция, несовершенство финансовых рынков).

c. Частные школы и вузы должны получать государственные деньги наравне (при тех же показателях или при тех же обязательствах), что и государственные.

d. В здравоохранении каждая услуга должна сопровождаться оплатой деньгами. Конечно, для всех, кроме самых богатых, получение услуг должно субсидироваться так, чтобы для самых бедных оплата была небольшой долей их доходов. (Сказанное в b. относится и к здравоохранению.)

e. Университеты и научные учреждения не должны быть органом социальной защиты (это не означает, что такие органы не нужны – просто не надо превращать в них учебные заведения). Из бюджета должны финансироваться только фундаментальные академические исследования.

Эта программа вовсе не полностью противоположна вектору последних двадцати лет. При президенте Путине, например, по пункту 1а и 1с – видимый прогресс первых лет сменился регрессом, а по пункт 1b есть ощутимый, значимый прогресс. В разделе 3 всё двигалось в противоположную сторону, а в разделе 4 – «шаг вперёд, два шага назад»... Неудивительно — большая часть этих экономических приоритетов соответствует и мировому опыту, и накопленным знаниям, и здравому смыслу.

Сразу видно, что кандидат с такой прорыночной, либеральной позицией не сможет выиграть в 2018 году. Более того, я не обещаю проголосовать за такого кандидата, если он будет. Но жалко, что его не будет. Правильные приоритеты стоят того, чтобы их отстаивать, даже если с ними невозможно выиграть выборы.

Оригинал

Полноценная история «охоты на Эйхмана», того, как усилия энтузиастов и мастерство израильских разведчиков позволили захватить в Буэнос-Айресе и тайно вывезти в Израиль одного из руководителей гитлеровского проекта по уничтожению евреев, стала возможной только после того, как участники захвата либо умерли, либо ушли в отставку — и, значит, смогли рассказать репортеру у событиях, которые до этого были секретными. Большая часть подробностей была известна и полвека назад — первая книга об операции вышла за три недели до начала процесса, меньше чем через год после того как Эйхман был перехвачен, когда шёл с автобуса домой, помещён в подвал дома в Буэнос-Айресе и вывезен, под воздействием сильнодействующих лекарств, на самолете Эль Аль, который, якобы, прилетал в столицу Аргентины, чтобы привезти официальную делегацию. В «Охоте на Эйхмана» Нила Баскомба нет ничего, кроме захватывающих детективных подробностей, но криминальная драма может быть поводом подумать о чем-то более серьезном.

У нас в России есть распространённое сожаление — о том, что не было «русского Нюрнберга», процесса, по итогам которого были бы осуждены преступления коммунистического режима времён Сталина. Я слышал эти сожаления до «процесса КПСС» в начале 1990-х, который не удовлетворил никакую из сторон и не тронул широкие массы. К этому моменту завершилось «возвращение имён» в конце 1980-х, которое не столько рассказало правду — к этому моменту, после «оттепели» 60-х, после выхода «Большого террора» в 1968-ом и «Архипелага ГУЛаг» в 1973-ем, все желающие знать масштаб, его знали — сколько, добавив тысячи человеческих подробностей, сделало судьбы множества людей частью истории в популярном восприятии. Процесс Компартии ничего не добавил, а усиливающийся экономический кризис уменьшил массовый интерес к истории. Возможно, правильно сожалеть, что у нас не было не столько Нюрнберга, сколько «процесса Эйхмана». Как раз этот процесс породил ключевые дискуссии середины ХХ века и, среди прочего, дискуссии вокруг книги Ханны Арендт «Эйхман в Иерусалиме: Отчёт о банальности зла», одного из важнейших философских текстов нашего времени.

2.

То, чем теперь известна книга Арендт, подзаголовок — «отчёт о банальности зла» — не так интересен, как все остальное в этой книге. Я помню, что удивился, когда недавний политэмигрант использовал этот термин по отношению к сотрудникам Следственного комитета, которые допрашивали его как свидетеля по «третьему делу ЮКОСа». С одной стороны, это было аналитически точно — он говорил о том, насколько сильно человек, ставший за десятилетие работы над «делом Ходорковского» из капитана генералом, воспринимает себя как бездумный винтик в каком-то большом деле, старается делать свою работу, работу винтика, хорошо и нисколько не задумывается о своей личной моральной ответственности за то, что делает. С другой, мне требуется изрядное усилие, чтобы поставить в одну строку винтики гитлеровской администрации и винтики нашей. Концепция Арендт не сводится к подзаголовку ее книги. Эйхман написал три книги мемуаров, до и после ареста, пытаясь объясниться и оправдаться и банальность его зла состоит из, как минимум, двух важных элементов. Из «банальности», потому что Эйхман старателен, аморален и глуп, что в жизни, что в собственных мемуарах и «зла», потому что его процесс ничего бы не стоил и не стал бы важной вехой ХХ века, если бы подсудимый не был участником чудовищного зла.

Из «русских Эйхманов», технических организаторов убийств и депортаций в 1920-50е, одни — Ежов, Ягода, Берия, Абакумов, Гоглидзе, братья Кобуловы — были осуждены и казнены, кто за что, другие — Мехлис, Вышинский, Серов, Игнатьев — умерли в своей постели после десятилетий на госслужбе. В смысле физического представления, которым стал бы суд над кем-то из этих персонажей, сходство с процессом Эйхмана было бы значительным. Нас, как зрителей суда над Эйхмана, удивляло бы и смущало несоответствие двух масштабов: мелкости подсудимого, не могущего артикулировать ничего, кроме своих мелких карьерных целей, в погоне за которыми он участвовал в совершении преступлений и размеров последствий этих преступлений — убитых людей и разрушенных жизней. То есть то, что было начальной точкой для Арендт, вот это несоответствие масштабов причиненного зла и персонажей, из действий которых складывалось это зло, нашлось бы и в случае «Эйхмана в Москве». Все остальное, однако, было бы другим.

3.

Принципиальное отличие, делающее историю Холокоста более простой, чем история сталинского террора, состоит в том, что в трагедии евреев очень чётко определена одна из сторон, сторона жертвы. Систематическому террору в гитлеровском Рейхе подвергались многие группы — и цыгане, и гомосексуалисты, и инвалиды, и советские работники. Трагедия евреев чудовищна своим масштабом и жесткостью, и именно масштаб позволяет увидеть мелкие детали её механики. В частности, то, что евреи были именно не стороной конфликта, а беззащитной жертвой. Арендт в своей книге посвящает много страниц роли еврейских лидеров и организаций в гибели миллионов европейских евреев — по её мнению, без их помощи в организации депортаций и убийств жертв могло бы быть намного меньше. Желая договориться с убийцами хоть о чем-то, они помогли построить конвейер, на котором еврейские семьи сначала лишались собственности, а потом жизни. Некоторые, хотя и немногие из них, спаслись — и не случайно книга Арендт, один из важнейших текстов ХХ века, вызывала волну критических книг и выступлений и не издавалась в Израиле почти тридцать лет. Вопросы об ответственности еврейских лидеров за трагический исход — не единственное место у Арендт, породившее ожесточенную дискуссию, но, пожалуй, самые болезненные. Ироничный, почти колумнистский тон — там, где должен был бы быть тон самый пафосный — только усилил провокативность тезисов.

Тем не менее, даже Арендт, которую проклинали за саму постановку вопроса о частичной ответственности еврейских лидеров за гибель людей во время Холокоста, считает всех без исключения евреев жертвами. Члены «Юденрата» и еврейской полиции, сотрудники лагерей уничтожения из числа наиболее сильных и здоровых евреев отступили от моральных и человеческих принципов под угрозой смертельной опасности, в ситуации, которая является проверкой моральных принципов в песнях или кино, но не в жизни. Поведение человека в такой ситуации мало говорит о том, какова его моральная крепость в ситуации обычной, неэкзистенциальной. По большому счёту все они — даже те ничтожные единицы, которые спаслись ценой сотрудничества с убийцами — жертвы.

В сталинских репрессиях такого ясного деления нет. Жертвы, даже прямые, то есть два миллиона казненных и несколько миллионов арестованных или переселённых, не укладываются в какую-то единую категорию. Конечно, отдельные социальные или этнические группы — дворяне, зажиточные крестьяне, чеченцы, немцы, крымские татары, западные украинцы, прибалты, жители Петербурга — пострадали сильнее или даже были объектом целенаправленных репрессий. Тем не менее, линии раздела никогда не проходили так чётко и жестко и сама по себе принадлежность к группе, вне других обстоятельств, не приводила, как в случае евреев в Третьем Рейхе, к почти гарантированному уничтожению. То есть масштаб трагедии так же велик, детали — бессмысленные и жестокие убийства великих учёных и маленьких детей — так же невыносимы, но чтобы трагедию увидеть, а детали понять нужны какие-то более совершенные линзы.

Отсутствие четких линий раздела привело к тому, что сталинские репрессии невозможно свести к таким простым формулам как, например, бен-гурионовская версия Холокоста как последнего и высшего проявления исторического, складывавшегося на протяжении столетий европейского антисемитизма. Простые формулы возникают сами собой как способ преодоления травматического опыта. Так появилась в 1950-е формула сталинских репрессий как побочного, необходимого эффекта определенной экономической политики. Это абсурдное, никак не согласующееся ни с экономической логикой, ни с историческими фактами объяснение живёт не только в популярном сознании. Есть целый ряд историков, построивших успешную — в плане тиражей и позиций — карьеру на тезисе «необходимости Сталина». Понятно, какой когнитивный диссонанс вызывает мысль о том, что родственники, знакомые или соседи погибли из-за чьего-то желания захватить и удержать власть. Куда комфортнее думать, что смерти и страдания были частью или следствием какого-то грандиозного проекта или замысла. Отсюда миф о больших экономических достижениях в годы правления Сталина, отсюда мифическая «цитата из Черчилля» про соху и бомбу и т.п. Точно также репрессии против чеченцев, ингушей, татар комфортно объясняются военной логикой — здесь, впрочем, есть хотя бы некоторая поверхностная историчность; репрессии так оправдывались во время проведения.

4.

Принципиальная разница между Эйхманом в Иерусалиме и «винтиком Сталина» в Москве — возможность провести границу «свой-чужой». Как бы ни был последователен человек, убежденный в преступности Сталина, он не может отказаться от логики, в которой Сталин — свой. Президент Путин на протяжении двух десятилетий последовательно выступал с заявлениями и репликами, осуждающими Сталина и его приспешников и подчеркивающими ущерб, нанесённый стране, безусловным патриотом которой он является. Его публичные выступления и конкретные действия не оставляют простора для интерпретаций — они все антисталинские, причем антисталинские с самых ортодоксально патриотических позиций. И при том, что слова и поступки президента на протяжении почти двадцати лет были однозначно антисталинскими, оказалось возможным интерпретация его линии в качестве именно «просталинской». Это доходит до абсурда: президент Путин последовательно, раз за разом, говорит про то, что преступлениям Сталина нет оправдания и открывает мемориалы его жертвам и, тем не менее, есть люди, которые считают его тайным адептом Сталина и, вопреки всем словам и поступкам, проводником политики реабилитации Сталина и сталинизма. Причина состоит в навязывании, по разным причинам, линии раздела «свой-чужой», в которой Сталин оказывается «своим», а вся критика сталинизма — просто гарниром к тезису о том, что Сталин — свой.

Таким образом, суд над Эйхманом в Иерусалиме был прост для понимания, потому что в нем подсудимый был «чужим» для жертв. Он был «чужим» и для судей, но это в данном случае не так важно. Нюрнбергский процесс до известной степени тоже обладал этим свойством: во-первых, основные обвинения были со стороны тех, для кого гитлеровские лидеры были «чужими»: более серьезными обвинениями считались «преступления против мира» и «преступления против человечности», а не убийство людей. Нюрнбергский трибунал провел некоторую фактическую границу в приговорах: повешены были те, кто, среди прочего, нёс непосредственную ответственность за убийства мирных людей; Риббентроп был исключением, подтверждающее общее правило. (На гипотетическом «русском Нюрнберге» на эшафот отправились бы Молотов, Микоян, Каганович — те, чьи подписи стояли на «расстрельных списках» Большого террора; Ежов, Эйхе, Рудзутак, Косиор так и отправились, не гипотетически, а непосредственно.) Во время и после Нюрнберга ожесточенная полемика развернулась вокруг несправедливости «суда победителей», при котором у «проигравших» нет гарантий полноценной соревновательность обвинения и защиты. Но это было как раз примером бессмысленной схоластики: суд практически всегда опирается на то, что у одной из сторон есть «физическое преимущество» — без этого большинство процессов, даже уголовных, было бы невозможно. Более важно, что суд, проводимый странами-победителями, автоматически обозначал раздел «свой-чужой», с «чужими» на скамье подсудимых. Неслучайно, что мелкие процессы, которые следовали за Нюрнбергом — например, руководство концлагерей в Польше и Чехословакии передали для суда на места — завершились куда более жесткими приговорами, чем аналогичные процессы в собственно Германии. За то, за что «чужих» в Восточной Европе повесили, «свои» в Германии получили небольшие, за редким исключением, тюремные сроки.

Из этого следует два простых вывода. Чтобы «русский Нюрнберг» состоялся, было необходимо, чтобы Сталин и Ко, стали, в общественном восприятии, «чужими». Не обсуждая вопрос о том, в какой степени они действительно были этими чужими — по факту, их интересы никак не совпадали с интересами граждан, которых они подчинили и которых эксплуатировали, можно определённо сказать, что в общественном восприятии этими чужими они не стали. То есть шансов и не было. Второй вывод состоит в том, что «популярность Сталина» и происходит из того, что сказать «я люблю Сталина», как бы это дико не звучало для нормального человека, имеет смысл как заявление «я за своих». Это не имеет отношения к тонкому различению «свой-чужой» по линии «нормальный человек-преступник», а только к самому примитивному «русский-нерусский». Сталин или Гитлер или другой аналогичный доморощенный диктатор автоматически является «своим» и никакие преступления сделать его «чужим» не могут. Если дискурс недостаточно глубок, чтобы рассматривать тонкости и все сводится к заявлениям «я -свой» и раскладыванию всех явлений в два отделения, «свой» и «чужой», отечественные преступники никогда не будут окончательно осуждены в глазах общественного мнения.

5.

Одна из тех вещей, которую мы в XXI веке понимаем лучше, чем те, кто писал пятьдесят лет назад — это роль языка. Или, точнее, к настоящему времени накоплен гораздо больший массив примеров, каждый состоящий из обстоятельств, словаря и субъектов со своими целями и особенностями словоупотребления. 2016 год, избирательная кампания Дональда Трампа в США, сделала проблемы, связывающие язык, слова и чувства избирателей темой публичного обсуждения. Неспособность демократов понять (перевести на свой язык) то, насколько слова Трампа отвечают чувствам избирателей обманула их дважды. Вначале в ходе избирательной кампании, когда, переводя на свой язык слова Трампа, они получали неприличную чепуху, которая не могла понравиться медианному избирателю. Потом в ходе аутопсии кампании, которая не прибавляет понимания того, что произошло. Очевидно было, что Трамп — политик, для которого как никогда важен личный комфорт при выборе слов — другие политики в демократических странах больше заботятся о комфорте для слушателей, а не для себя. Что было непонятно, насколько этот комфорт лично для говорящего оказался нужен тем, кто наблюдал это шоу.

Риторика Молотова, председателя Совета министров и министра иностранных дел, в отношении Польши, частично оккупированной советскими войсками в 1940 году — показательный пример. «Искусственное порождение Версальского договора». В 2014 году эта речь всплыла в сравнении с выступлениями российского руководства по отношению к Украине. Ключевой элемент этой риторики — непризнание, на уровне языка, самого факта существования независимого государства. Поскольку в обоих случаях выступающий обращается к своей, согласной и зависимой аудитории, это непризнание — не инструмент воздействия с целью убедить слушателей в несуществовании, а естественный элемент поддержания собственного комфорта. В обоих случаях комфорт не является чисто политическим, у него есть и бытовая, личная компонента — в обоих случаях они говорят, в настоящем времени, о том, что было статус кво в их детстве и юности. (К 1940 году Польша была отдельной от России страной чуть больше 20 лет; примерно столько же к 2014 году бела независимой Украина.)

Арендт говорит про то, что «немецкое общество, состоявшее из восьмидесяти миллионов человек, так же было защищено от реальности и фактов теми же самыми средствами, тем же самообманом, ложью и глупостью, которые стали сутью его, Эйхмана, менталитета». В Будапеште в 1944 году, договариваясь с назначенными немцами же руководителями еврейской общины о процедурах уничтожения евреев, Эйхман говорит «Завтра мы с вами снова будем противниками на поле брани». Это — эффективная переговорная тактика, потому что помогает дрожащим о страха собеседникам почувствовать себя реальными участниками каких-то реальных переговоров. Но это и преодоление, пусть глупое, собственного когнитивного диссонанса — ты, как будто, не убиваешь невинных людей, а участвуешь в борьбе с каким-то противниками, как будто обладающими какими-то силами и правами. Так русские Эйхманы боролись с «идеологическими врагами», потому что без чувства, что тебе противостоит какой-то враг, слишком тяжело было бы убивать женщин и детей.

Не опираясь, возможно, на книгу Арендт — хотя хронологически он мог быть с ней или с отголосками дискуссии знаком — Солженицын разобрал этот феномен в «Раковом корпусе». У Павла Русанова, малограмотного и ограниченого советского работника, мелкого начальника, «неправильные» слова вызывают физическую боль. Это относится к передовицам газет, в которых стремительно, в историческом времени, меняется отношение к Сталину. Это относится к его собственным воспоминаниям — принципиально важно, как в этих воспоминаниях называются те, кого оно оговорил, чтобы получить какое-то продвижение по службе или, что ли, квартиру. Он боится возвращения репрессированных из ссылки, потому что это приводит к тому, что поступки, оправданные и официальным языком, и языком общения на уровне того круга, в котором Русанов обращается, называются теперь по другому. «Предательство», «донос», «ложь», «кража», «убийство» оказываются адекватным описанием поступков — то есть, для этого конкретного индивида, предателя, доносчика, лжеца и вора становятся реальными, произошедшими от того, что произнесены и именно с этого момента.

6.

Сложность с языком, на котором обсуждается происходящее, касается не только объектов нашего обсуждения. Мне самому тяжело читать о Холокосте и мозг буквально заставляет переходить на какое-то скольжение по тексту, по лицам. И все же, читая книгу Арендт — вовсе не документальную историю Холокоста, а философское эссе о природе зла, структуре власти, свойствах языках — и все же, отрываясь от страниц, я смотрю на детей, играющих на юрмальском пляже и меня охватывает ужас. Такие же маленькие дети, ничего не понимая, быть может, кроме ужаса, в котором пребывали их родители, отправлялись вагонами на смерть. Когда я думаю об этом, я утрачиваю способность думать о чём-то другом. Чтобы прочитать и написать о прочитанном, историку нужно вырваться из этого, остраниться — просто чтобы подумать и правильно подобрать слова. Однако в тот момент, когда я совершу этот акт, без которого невозможно осмысление, я уже поддамся власти языка и эволюционного желания не думать о смерти, сделав шаг вслед за Эйхманом.

В моем личном случае это может быть просто неспособностью выполнить профессиональную работу историка. В другом контексте Борис Успенский указал, что предметом исторического исследования является, по определению, «отчуждаемое прошлое»: «прошлое стало предметом исторического рассмотрения, оно должно быть осмыслено именно как прошлое, т. е. отчужденно от настоящего и отнесено к другому временному плану (к другой действительности).» Для Успенского история «отчуждается», делается сейчас, в тот момент когда мы выбираем значимые события из многообразного прошлого. Здесь без «отчуждения» невозможно относится к историческому факту, потому что задача — не установить факт, а оценить его или, хотя бы, как в задаче у Ханны Арендт, оценить методы оценки исторических фактов обществом.

Защитная функция используемых слов проявляется во всем. Мне она видится даже в использовании слова «расстрел», когда мы говорим о сталинских репрессиях. «Расстрел» — это что-то хоть в каком-то смысле красивое, сцена из биографии Мюрата или фильма «Овод». Толстой в сцене расстрела патриотов, которую наблюдает Пьер Безухов, делает все возможное, чтобы сделать это грязным и омерзительным, и все равно получается не то. Если бы «Войну и мир» снял не Бондарчук, а Герман, может быть, Толстому бы больше понравилось… Но даже самый реалистичный, отвратительный расстрел — это не то, что было с жертвами Большого террора, сотнями тысяч человек, убитыми в течение полутора лет в 1937-38 годах. Безжизненные, отупевшие от голода и мучений тела подтаскивают к палачу, он стреляет из револьвера в затылок и тело сбрасывают в ров. Это такая жуткая картина, что, я уверен, среди «поклонников Сталина» есть много тех, у кого «поклонничество» — это форма защиты от видений из урочища Сандормох. Нормальные же люди прячут эту грязь и боль под словом «расстрел», но все равно прячут. Ирония состоит в том, что, согласно этой теории самыми чувствительными оказываются те самые тупые животные, которые пытаются прикрыть мемориалы — что на Соловках, что в Сандормохе, что в Перме — так и что ж, страх, может, они и чувствуют первыми.

Когда разбираешь риторику и страх, имеешь дело как будто с какой-то бесконечной луковицей. Я сам десять лет пишу про то, как пагубна и разрушительна тяга российского политического руководства к милитаризации. «Гонка вооружений», сирийская авантюра, неуклюжее вмешательство в украинские дела — это только часть тех потерь, материальных и моральных, которые несёт страна. Стандартные объяснения выглядят очень убедительно: военная и квазивоенная риторика («Россия в кольце врагов») помогают удерживать власть, военные расходы служат обогащению небольшой части элиты, а военизация принятия решения делает мирную смену курса практически невозможной. Но если от этих стандартных, правильных объяснений отвлечься, то, быть может, истерическая военизация — следствие борьбы со страхом новой оккупации? Двадцать, а в последние годы и тридцать миллионов жертв войны настолько навязли в устах пропагандистов, что их просто не слышишь, но это же не значит, что их не было? Пропагандист выдает их скороговоркой, требуя, чтобы слушатель, автоматически проникаясь симпатией, безоговорочно верил то, что они пытаются продать, используя эту симпатию. Неслучайно любая попытка притормозить эту скороговорку, раскрыть ее смысл — не опровергнуть, а только развернуть — вызывает сопротивление, а то и бешенство. Тот, кто читал книги Нобелевского лауреата Светланы Алексиевич, легко себе представит ее центральным автором для патриотически, милитаристски настроенной публики. Книга, которая ее прославила, «У войны не женское лицо» — это и есть «двадцать миллионов жертв», просто в более сильном разрешении. Консерваторы от советской идеологии оценили ее выше нынешних новоконсерваторов типа Максима Соколова — для тех война была настоящей болью, а не набором удобных штампов. Но даже и штампы, из которых современный пропагандист клеит очередную колонку — это свидетельство реальности имеющейся травмы; без неё колонки не имели бы читателей, а авторы — поклонников. В какой степени наш милитаризм — результат иррационального, но имеющего реальные корни страха?

7.

Курьезной чертой советской эпохи и коммунистической идеологии советской эпохи является то, что они не оставили никаких центральных, значимых текстов, вокруг которых складывался бы дискурс в постсоветское время. Из двадцать первого века интеллектуально значимыми представляются либо художественные произведения (например, «Архипелаг ГУЛаг»), либо «документы эпохи» (стенограмма Вигдоровой), либо тексты и эссе противников советской власти («Размышления о сосуществовании и прогрессе», «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?», письмо Турчина-Медведева-Сахарова). Даже если речь идёт об откровенно неполитическом, но значимом произведении («Прогулки с Пушкиным», «Картезианские размышления», среди множества возможных примеров), то автор всегда если не представитель контркультуры как Бахтин или периферийный сотрудник официальных организаций как Гуревич, то уж точно не представитель хоть сколько-то высокого уровня официальной иерархии. Если в естественных науках среди руководства встречались ученые высокого — или, чаще, «потенциально высокого» уровня, то за пределами естественных наук — определённо нет. В итоге интеллектуального наследия тех, кто определял идеологию и вершил судьбы гуманитариев, попросту нет. Из советского руководства если кто и оставил личные мемуары, то откровенно убогие. Даже их референты и помощники — те, кто в других странах и эпохах были бы «властителями дум» либо во время работы (Шлезингер), либо после (скажем, биограф Черчилля Дженкинс), оставили мемуары, интересные лишь фактурой.

То есть тут впору говорить про «банальность без зла» и тогда получается, что Арендт, разглядев убожество Эйхмана, пропустила всё важное. Если «банальность без зла» так распространена, то зло Эйхмана, без которого ни он сам, ни его процесс и его осмысление не представляли бы никакого интереса, оказывается полностью ортогональным его убожеству. Эйхман тогда просто пример человека, который, несмотря на своё убожество, оказался важным винтиком в машине зла. При этом ни правило «винтиками в машине зла являются только убожества», ни правило «когда убожества являются винтиками, происходит зло» не доказаны. Я подозреваю, что если членов коммунистического руководства за всю историю советской власти отранжировать по интеллектуальным, да и любым способностям, то зависимость будет обратной. «Элита» 1970-80х окажется наименее интересной — от неё не осталось и тени интеллектуального продукта — и при этом, конечно, наиболее безобидной. Называть их «злом» было бы обесцениванием зла.

Текущая мелодрама вокруг диссертации министра культуры, а в прошлом депутата Госдумы Мединского — лишь типичный пример. С Эйхманом его объединяет убожество, а разъединяет то, что Мединский не имеет отношения ни к какому «злу». Его диссертации — пограничный случай между фальсификацией научной степени (то, за чем было поймано изрядное число министров и депутатов) и плохой наукой, за которую никого не ловят. Стандартное наказание за производство плохой науки приходит само собой — никто не воспринимает труды плохих учёных всерьёз и они никак ни на чем не сказываются. В чисто научном смысле все и так справедливо — никто из историков не воспринимает «труды» Мединского всерьёз; аргументы его защитников — тех, кто выступают против лишения его степеней — сводятся к тому, что (а) каждый имеет право заниматься считать себя ученым и (б) каждый имеет право на своё мнение. С чем не поспоришь, хотя для полной чистоты этих аргументов было бы здорово иметь тексты, не сляпанные из чужих посредством подстановки других эпох и имён.

Что делает «случай Мединского» примером «банальности без зла» — его собственные настойчивые заявления о том, что как же он может анализировать русскую историю кроме как с про-русских позиций. Не понимая, очевидно, что сама эта декларируемая необходимость что-то анализировать «с национальных позиций» дисквалицифирует его как историка и показывает незнакомство с базовыми научными принципами. Тем не менее то самое, что ярко демонстрирует профессиональную непригодность, оказывается крайне выгодным в карьерном плане, потому что чётко демонстрирует выбор в дихотомии «свой-чужой». Что хорошо в случае Мединского — его принадлежность к «своим» следует из его деклараций, а не просто по факту плохого качества его работ. Идея о том, что для того, чтобы продвигаться в российской научной и политической иерархии, нужно, необходимо производить работы плохого качества, распространена, но на мой взгляд, эмпирически неверна. При прочих равных, для карьеры лучше иметь хорошую диссертацию, чем плохую — тем не менее, правильная принадлежность к «своим» настолько важна, что извиняет любые потери в качестве.


8.

Арендт, в той части в которой она оспаривает основания, на которых трибунал осудил Эйхмана на смерть, чрезмерно компенсирует естественное желание считать вину Эйхмана, высокопоставленного сотрудника СС, доказанной ещё до суда. Фактически, она опирается на тезис о том, что вина подсудимого, обвиняемого в чудовищных преступлениях, должна быть доказана с пропорционально большей убедительностью, чем если бы он обвинялся просто в убийстве. Для того, чтобы повесить Эйхмана, не нужно было доказывать, что именно он решал вопрос о жизни и смерти евреев Вены и Будапешта; вполне было достаточно подписи под документами, отправляющими один вагон. Точно так же, чтобы повесить генерала Серова, если бы над ним состоялся суд, не нужно было бы заслушивать показания о гибели тысяч чеченских и ингушских переселенцев в дороге и в месте ссылки, где их зимой выбросили в чистое поле. Достаточно было бы подтвержденной свидетелями смерти одного ребёнка и технических приказов, обеспечивающих какие-то аспекты депортации, за подписью генерала. То есть использования ровно того стандарта, который использовал бы уголовный суд, рассматривая мотив (продвижение по службе) и орудия преступления. Тот факт, что этот стандарт, приложенный к поступкам, совершенным в ходе Холокоста или любых массовых репрессий, привёл бы к десяткам тысячам обвинительных приговоров — и это было бы, скажем, политически и экономически неэффективно — никак не является основанием считать каждый отдельный приговор несправедливым. Если бы все советские работники, участвовавшие в сталинских репрессиях на минимально ответственном уровне, были бы расстреляны, это было бы плохо для страны — и потому не должно было состояться (и не состоялось), но каждый из расстрелянных при этом получил бы по заслугам.

9.

Хорошо известно, что советское правительство сопротивлялось, до известной степени распространению информации о Холокосте в нашей стране, при том, что значительная часть убийств пришлась именно на оккупированные территории СССР. Если же рассматривать территорию «в границах Российской империи», так и подавляющее большинство зверств пришлось на эту территорию. С одной стороны, нельзя сказать, что запрет был полным — в художественных произведениях террор против евреев упоминался, а «Бабий Яр» Евтушенко был опубликован. С другой — на редких памятниках жертвам фашистов среди мирного населения евреи специально не упоминались, даже если речь шла о массовых убийствах на территории современной Украины и Белоруссии, одном из самых масштабных и жестоких эпизодов Холокоста, книги и исторические исследования Холокоста не разрешались, мемориальные мероприятия, даже совершенно частные, не поощрялись.

Официальным прикрытием политики замалчивания был интернационализм — все народы пострадали от фашистов, а все народы выделять не хотелось. Если отдельно отмечать, скажем, евреев (это могло бы быть оправдано тем, что немцы явным образом уничтожали евреев), то было бы естественно отмечать украинцев, которых, в абсолютных числах, погибло больше. Но проводить на Украине, где до начала 1950-х шла, фактически, гражданская война, деление на русских и украинцев, пусть и среди жертв фашистов, было контрпродуктивно. Решение национальных проблем с помощью подавления всего национального в СССР было, в конечном итоге, плохим (нерешённость этих проблем, наложившаяся на тяжёлый экономический кризис, привела к распаду страны), но, во всяком случае, это было каким-то решением. Иными словами, «интернационализм» не был чистой воды прикрытием для антисемитизма, которого в СССР было немало. Опять все та же бесконечная луковица, у которой, отшелушивая очередной слой, не знаешь, стал ты ближе к окончательному пониманию или нет.

Оригинал
В истории с вывешиванием мемориальной табличке со Сталиным в МГЮА меня в первый момент заинтересовал такой аспект. Понятно, что нормальные люди не будут общаться с теми, кто это сделал. Но это вообще законно? Не может прокуратура возбудить дело против тех, кто повесил табличку? В конце концов, преступления Сталина и его сподручных — это не просто факт истории. По этому поводу принято немало постановлений и решений высших органов СССР — в частности партийных (которые, по конституции 1936-го года, играли ключевую государственную роль — см. статьи 2-3 и 126). Эти постановления сопровождались, для того, чтобы осуществлялись практические мероприятия — издания учебников, снос памятников и т.п., документами государственных органов — советов и ведомств всех уровней. Ответственность Сталина (не уголовная, потому что он уже умер к этому моменту) за убийство людей, репрессии против целых народов и даже потери в войне обозначена в официальных документах самого высокого уровня. Десятки людей были осуждены в 1950-е за участие в массовых репрессиях — в том числе значительная часть руководства силовых ведомств.

Конечно, были осуждены далеко не все — и часть, в том числе и высшего руководства, и низовых исполнителей — следователей НКВД — дожили спокойно до наших дней. Но говорить, что «все избежали» это полное искажение общей картины. За преступления во время сталинских репрессий осуждено примерно столько же «низовых руководителей» людей (ниже уровня министра/члена Политбюро) сколько по итогом денацификации Германии. Это правда, что высшее руководство по большей части избежало прямой ответственности (не все, потому что многие руководители страны, ответственные за репрессии, погибли по ходу и часть из них — по обвинению в тех самых преступлениях, которые они совершили). Не было Нюрнберга. Не было процесса, аналогичного процессу Эйхмана, руководителя технической организации убийства трёх миллионов евреев во время Второй мировой. Но и сказать, что избежало совсем — невозможно. Молотов и Маленков, высшие руководители в разные моменты, провели десятилетия примерно на тех же правах, что и гитлеровские начальники, уцелевшие после Нюрнберга и сопутствующих процессов. Несколько министров и замминистров внутренних дел и госбезопасности, следователей и начальников отдела были казнены или приговорены к длительным тюремным срокам (более длительным, чем высокопоставленные участники Холокоста) за участие в репрессиях.

Напоминаю также, что жертвы политических репрессий, в соответствии с указами и постановлениями начала 1990-х, являются не просто «реабилитированными», а несудимыми. На основе этих постановлений выплачиваются компенсации и т.п. Вместе со всем множеством официальных документов о признании преступлений Сталина, приговоров его соратникам и подчиненным, это должно составлять юридическую базу для того, чтобы восстановители «мемориальных досок» были привлечены к ответственности и без специальных законов об ответственности за отрицание «преступлений сталинизма». Я понимаю, что шансы, что в прокуратуре найдутся активисты, чтобы заняться этим вопросом, не велики и, это, возможно, и хорошо. И все же интересно, что «реабилитаторам Сталина», пусть номинально и юристам, кажется, что они делают что-то очевидно законное. Не факт.

Оригинал
12 июня 2017

12 июня 2017 года

К 12 июня 2017 года страна сделала очередные шаги в неправильную сторону. То, что Навальный и его сторонники вынуждены проводить митинг против коррупции на Тверской, а не на проспекте Сахарова  — это очередная ошибка властей. Давление на организаторов митингов и угрозы потенциальным участникам — ошибка. Если, как можно ожидать, будут провокации и аресты — это будет ещё большей ошибкой.

Казалось бы, почему не учиться на собственном опыте? Протесты зимой 2011-12 года могли бы стать толчком к необходимым уже тогда реформам, изменениям в организации госуправления, снижению коррупции и улучшению отношений с зарубежьем, что ближним, что дальним. И даже в какой-то момент показалось, в первые месяцы, что, хотя и со скрипом, какое-то движение в эту сторону началось. Повестка протестов была конструктивной — честные выборы тогда, в 2011-12, только сбалансировали бы представительность разных групп населения во власти и повысили бы стабильность системы. Формальное возвращение Путина давало формальный же шанс на поворот в сторону стабильности и большей инклюзивности. Майские события 2012 года, организованные провокации в день инаугурации, аресты и осуждение невиновных обозначили поворот ровно в другую сторону.

И вот урок — можно ли было бездарнее провести пять лет, чем их провели российские власти? Уровень жизни упал, недовольство коррупцией и падением уровня жизни привело к распространению недовольства на широкие слои населения, отчуждение «творческого класса» перешло в какую-то холодную гражданскую войну, международные отношения — со всеми странами! — ухудшились, но, главное, страна шаг за шагом втягивается в какую-то воронку, из которой выход — 1991-й год. Что, кому-то надо, чтобы для смены власти, дела в-общем-то рутинного, развалилась страна? Справились же министры Франко, а у них исходные условия были куда сложнее…

Можно учиться не на своих уроках. Вспомнить недоумков в ранге министров и маршалов, которые двадцать пять лет назад вывели танки на московские улицы, а до этого на улицы Вильнюса и Тбилиси, потому что им казалось, что надо просто «показать силу». Так же показывали, до своего конца, силу хонекеры-чаушеску-гусаки и их соратники, потому что есть такая привычная динамика, при которой сторонники стабильности и компромисса вытесняются, а деятели, грезящей о «силе» и «порядке» остаются. Потому что чтобы думать, как выйти из сложной ситуации, как включить оппозицию в политический процесс, как использовать ее выступления в качестве катализатора реформ и обновления, как дать ей возможность получить какую-то долю реальной власти — это сложно. Это шахматы. А готовить провокации и аресты — это домино, причем, как бы это сказать, домино такое краткосрочное.

Оригинал
Про Трампа можно бесконечно говорить по телевизору, радио или в блоге, но есть люди, которые могут быстро, в прямом эфире, придумать простой ясный эксперимент, провести его и что-то из этого эксперимента выяснить. «Выяснить» не в смысле разговоров, а в том смысле, в котором результат даёт эксперимент в естественных науках.

Bloomberg сегодня рассказывает об эксперименте, проведённом Георгием Егоровым из Северо-Западного университета вместе с Лео Бурштыном из Чикаго и Стефано Фиорином из Лос-Анджелеса. Мы с Егором много лет пишем статьи по теории игр и политической экономике недемократических режимов, но у него есть и другие большие проекты — в частности, проект с Лео в экономике образования, очень интересный. (Вот одна статья — эксперимент, в котором выясняются последствия peer effect. Надо будет потом отдельно написать.)

А эксперимент про «эффект Трампа» выглядит так. Жителей нескольких штатов, в которых у Трампа были заведомо большие шансы на победу, выбранных для эксперимента, случайным образом проинформировали о шансах Трампа плюс опросили об отношении к разным инициативам. Среди инициатив — пожертвование в адрес организации, агитирующей за серьёзно ужесточение иммиграционного законодательства. (Подробности, названия, вопросы — смотрите в самой статье «From Extreme to Mainstream: How Social Norms Unravel».) И дальше вопрос — готовы ли вы пожертвовать деньги этой организации? Анонимно? Неанонимно?

Конечно, нашлось немало людей, которые хотели бы пожертвовать деньги. Мы и без всяких экспериментов знаем, что отрицательное отношение к иммиграции очень распространено; в значительной степени именно люди с таким отношением составили ядро избирателей Трампа. Но вот что показывает эксперимент: желание давать деньги сильно зависит от анонимности — люди стыдятся жертвовать этой организации. Ожидаемо. Что менее ожидаемо — те люди, которых специально проинформировали о высоких шансах Трампа на победу в их штатах, стыдятся гораздо меньше. Для них анонимность не сказывается на желании жертвовать!

Эксперимент ничего не говорит о том, что Трамп каким-то образом усилил ксенофобские чувства, но он показывает, что его появление и успех снизило желание их скрывать. То есть, возможно, что то, что мы видим в последний год — это не изменение чувств людей, а изменение желания скрывать свои чувства. Это-то, добавлю от себя, скорее хорошо, чем плохо.

Оригинал
Вот, пожалуй, теперь, с учётом последних новостей, я думаю, что у президента Трампа крупные неприятности. Кончится ли это импичментом — другой разговор. Импичмент, по смыслу, не юридическая, а политическая процедура — по существу, президент отстраняется от власти, если есть половина в нижней палате парламента и 2/3 в верхней в поддержку этого предложения. До этого ещё очень далеко. Но то, что в отсутствие каких-то маловероятных событий (типа 11/09/01), возможности Трампа будут сильно ограничены идущим расследованием, практически гарантировано.

Две новости, которые меня в этом убеждают, такие. Во-первых, вчерашняя — про то. что команда Трампа знала о «русских контактах» генерала Флинна перед тем как его назначили координатором политики в области государственной безопасности. Во-вторых, сегодняшняя, что эта информация была собрана ещё летом 2016-го и была довольно обширной. Конечно, никто не будет считать разговоры российских специалистов доказательством того, что Флинн был «агентом влияния». Даже деньги, полученные им от RT, не указывают ни что плохое — мало ли бывших чиновников получает деньги за свои выступления и участие в «круглых столах» и праздничных ужинов. Однако тот факт, что у Трампа была информация о том, что Флинна считают агентом влияния, а его назначили отвечать за вопросы, связанные с безопасностью — это крупный прокол.

То, что неприятности крупные, не означает, что легко предсказать, чем кончится. Администрация Трампа и сам президент настолько неопытны в управленческих и политических вопросах (и, похоже, именно это отчасти привлекло избирателей), что разного рода проколы и сбои копятся ежедневно. Протянут ли они два года, до следующих выборов в Конгресс, сохранят ли большинство в нижней палате — пока не очень понятно.

Оригинал
Так запросто это не проанализируешь. NYT написала, что существуют записки бывшего директора ФБР Коми о разговоре с президентом Трампом, в котором он попросил Коми прекратить расследование дела генерала Флинна, бывшего советника по национальной безопасности (координатора всех органов безопасности в США). Записки были сделаны сразу после разговора с Трампом, разосланы заместителям директора ФБР — существенно, что такие записки — записки сотрудников ФБР, сделанные по следам какого-то разговора, регулярно принимаются американскими судами в качестве полноценных свидетельств.

Такого рода действие — президент попросил подчинённого прекратить расследование — называется «препятствием к осуществлению правосудия» и является уголовным преступлением. В США за уголовные преступления президентов на посту не преследуют — расследование таких дел считается прерогативой Конгресса, а наказанием, соответсвенно, импичмент. При этом Конгресс, в отличие от судов, не связан уложениями и прецедентами — грубо говоря, основанием для отстранения президента от власти является то, что считают основанием большинство в палате представителей и две трети сенаторов.

Насколько это серьёзно? Единственный случай за 220 лет, когда американскому президенту пришлось покинуть свой пост — под угрозой неминуемого импичмента — был связан в точности с этим же. Стартовая точка Уотергейта — когда Никсон, через несколько дней после взлома, попросил своего помощника попросить директора ЦРУ попросить директора ФБР передать им (ЦРУ) расследование инцидента. Неизвестно, впрочем, чем бы это кончилось, если бы это стало известно сразу, а не после двух лет мучительного и медленного раскрытия подробностей, по ходу которого Никсона и его помощники всё больше запутывались и совершали новые преступления, в основном то же самое — лжесвидетельство и препятствие расследованию. В итоге помощники получили небольшие тюремные сроки, а Никсон ушёл в отставку.

Но! Все три предыдущих реальных импичмента (президенты Джонсон и Клинтон получили его, но были оправданы Сенатом, Никсон подал в отставку до первого голосованияе) были в ситуации, когда оппозиционная партия контролировала палату представителей и, значит, обладала возможностью проводить уголовные расследования. Сейчас этого нет — у республиканцев значительный перевес в палате представителей. Так что пока можно ожидать, что критерий «препятствия к правосудию» размоется, а не импичмент начнётся. А если в 2018 республиканцы сохранят перевес, что вполне вероятно, то всё так и сведётся к решению избирателей в 2020.

Оригинал
Из доклада Эрика Берглофа из Лондонской школы экономики на конференции в Риге я думал узнать про «ловушку среднего дохода». Это такая знаменитая концепция, говорящая, что, мол, страны, достигшие условного «среднего дохода», начинают расти более медленными темпами чем раньше. Эта концепция популярна на круглых столах и в колонках, и несколько лет назад кто-то пропихнул её даже в речь премьер-министра Медведева (хотя российские проблемы с ростом мало связаны с традиционными заботами стран-примеров этой ловушки). Научная литература о «ловушке среднего дохода» тоже растёт. Однако эта «ловушка» из тех, про которую хотелось бы понять — есть она на самом деле или нет.

Основная картинка, иллюстрирующая «ловушку среднего дохода», интерпретируется в обе стороны — и «за» существование ловушки, и против.

Middle-income trap chart

С одной стороны, есть страны — та же Бразилия, которые уже пятьдесят лет в «средней группе». Россия, по существу, там же. Но вот это «развитие средним темпом» не универсально. Есть страны, за те же 50 лет перешедшие из средней группы в «богатую» — от Южной Кореи до Испании (а если бы мы взяли другой период, 1948-2000, скажем, то и Италия бы вошла). По сравнению с ними Бразилия и Россия «в ловушке». С другой стороны — в темпах роста разных стран велик разброс и какие-то страны растут быстро, какие-то медленно (плюс к общим закономерностям типа замедления роста по мере увеличения капиталовооруженности). Лант Причетт и Ларри Саммерс в 2014 году привели очень мощные аргументы в пользу того, что мы наблюдаем именно это. (Об интеллектуальной предыстории — помните объяснение, предложенное Евгением Слуцким для объяснения «волн Кондратьева» — знаменитого феномена, эмпирического подтверждения которого так и не было получено?)

Эрик, как оказалось, не собирался говорить об этом — те закономерности, про которые он говорил — про то, что то, чем движется рост в зависимости от расстояния до «технологического фронта» и какие нужны институты на разных стадиях развития известно гораздо больше. Чтение можно начать с Агийона-Асемоглу-Зилиботти, и у Агийона и Бланделла есть целый цикл статей про это, в том числе с данными на уровне отдельных фирм и разных отраслей. Я это много раз описывал в колонках, и в 2008, и раньше — собственная, моя первая колонка, путанная и многословная, была как раз про этот цикл работ Агийона — тогда в самом начале цикла. Те работы, которые я там описываю, существовали только в качестве препринтов, а сейчас уже стали строительным материалом стандартных учебников по экономическому росту. В такой постановке — как страны переходят к инновационному росту, если в результате догоняющего развития серьёзно сокращают расстояние до наиболее развитых, богатых стран — вопрос становится более осмысленным. С другой стороны, для многих стран — в том числе и нашей — практическая проблема состоит в том, как расти с таким темпом, которые бы позволял хотя бы не отставать от лидеров развития — и это, определенно, не «ловушка среднего дохода».

Оригинал

Для русского человека американская политическая история выглядит немножко смешно. Знаете, как называется самый драматичный эпизод Уотергейтского скандала, самого, в свою очередь, крупного потрясения в их политической системе за двести с лишним лет? «Saturday Night Massacre» — «Кровавая баня в субботний вечер», когда президент Никсон сначала приказал министру юстиции (в Америке он называется «генпрокурор», но это скорее министр) уволить спецпрокурора по Уотергейту, тот отказался и подал в отставку, тогда президент приказал первому заместителю, ставшему и.о., уволить, и тот уже собрался подать в отставку, но не успел, потому что президент его уволил, и только следующий заместитель уволил, наконец, спекцпрокурора… Уволили, а? «Кровавая баня…» У нас в мирные постсталинские времена в один день, бывало, расстреливали больше министров и их заместителей, чем уволили в тот день (например 23 декабря 1953 года). А в сталинские такие дни были не редкостью. Нет, у них кровавая баня, а?

Сегодня все вспоминают эту «кровавую баню» в связи с тем, что президент Трамп уволил директора ФБР Коми, под общим руководством которого проходило расследование связей избирательной кампании Трампа с российскими организациями. (Там, кстати, есть подвижки.) Сравнение с Уотергейтом, конечно, от воспаленного воображения — за двести с лишним лет ни разу не было импичмента (и чего-то близкого) президенту от той же партии, которая контролировала парламент. Если демократы получат большинство в Палате представителей в 2018 году, то, конечно, у них будет мощнейший инструмент в руках (у Конгресса в США огромные возможности по самостоятельному расследованию чего угодно), но это очень большое «если».

Пока суть до дело, хочется перечитать что-нибудь про Уотергейт — у меня тут на полке семь книжек, кажется — от «Войн Уотергейта» Катлера до малохудожественной документалистики Вудварда и Бернштейна. (Стоп, это «Вся президентская рать» малохудожественная, а «Последние дни» — наоборот, поэма в документальной прозе.) Рука тянется, но — все книжки про Уотергейт устарели, потому что во всех них неизвестно, кто был информатором Вудварда и Бернштейна (написание мини-рецензий на книжки, в которых участники событий пытались отгадать кто был «глубокой глоткой» я оставляю на другую жизнь). А нам сейчас известно и Уотергейт, соответственно, выглядит как привычная политическая драма из латиноамериканской жизни — шеф госбезопасности смещает президента… И вот хорошей новой книжки про это нет, а жаль. Сейчас бы почитать, чтобы отвлечься от текущей драмы, маленькой кровавой баньки.

Оригинал
Сравнение Алексея Навального с Гитлером, тем более столь грубо сделанное (и, похоже, на основе уже однажды проданного продукта), не может снизить его популярности среди думающей части граждан. Даже на «телезрителей» оно вряд ли подействует. Основная целевая аудитория — это как раз те, кто занимается сохранением режима и производит такого рода продукцию — своего рода мотивационная речёвка, поддерживающая колонну на марше. Но, интересно, если бы представить, что за кампанией против Навального стояли бы, помимо денег и силы, настоящие мозги и они пытались бы обращаться к думающей части, то сравнивать, чтобы напугать, нужно было бы совсем с другими лидерами. Было бы и правдоподобно, и пугающе.

Во-первых, с венгерским премьером Виктором Урбаном, лидером всех «правых националистов» Европы. Это же студенческий активист, героями которого были организаторы «Солидарности», польского профсоюза, пошатнувшего коммунистические режимы Европы! Он же учился в Оксфорде по соросовской стипендии! Он же прославился в 1989-ом смелой речью с требованием свободных выборов и изгнания советских оккупантов! Его биография — до прихода к власти — образцовая биография лидера с самыми демократическими, прогрессивными и одновременно патриотическими корнями. А после прихода от корней не осталось и следа — его деятельность и деятельность его партии ничем не отличается от деятельность аргентинских военных или африканских революционно-освободительных партий. Удержание власти любой ценой, не обращая внимания на урон, который наносится своей стране. И, как назло для Венгрии, он, ещё, в сущности, совсем молод — ему лишь 54 (как показывает история, возраст «сильного лидера» — важный параметр и, к слово, если у Турции сейчас и есть шанс сохраниться как у нормального, не султанисткого государства — этот шанс как раз возраст Эрдогана).

Во-вторых, с белорусским президентом Александром Лукашенко. Вот кто выиграл выборы как настоящий борец с коррупцией! Вот кто не имел никакого отношения к правящей элите до своего быстрого восхождения во власть! Вот кто навёл относительный порядок раньше соседей! У кого был экономический рост, когда у соседей не было. Но это всё давно кончилось. Это практически закон — после 10-15 лет диктатуры начинают стагнировать — и если это не всегда видно в аггрегированных данных (у Белоруссии они всегда были несколько странными — мне, например, кажется, что то, что там наблюдается «невооруженным глазом», уровень жизни несовместим с их официальными показателями роста), это заметно во всём остальном. Если бы Лукашенко ушёл от власти лет 10 назад, был бы исторической фигурой в своей стране. Сейчас же это уже давно «предварительная фаза переходного периода».

Вот чем можно было бы напугать думающих граждан — Урбаном, Лукашенко, другими аналогичными примерами. Это надо будет помнить — если Навальный станет президентом России (про что я думаю примерно так — шансы у него маленькие, может 3%, а может, 5%, но ни у одного российского политика нет шансов выше), то это будет наша, граждан, забота, чтобы он не оказался Урбаном или Лукашенко. Политики, которые ограничивают сами себя в консолидации власти — такое редкое исключение, что я даже не могу вспомнить ни одного примера. Чтобы кто-то оставил власть, не будучи тяжело больным или не под критическим, вынуждающим давлением? Разве что Ромуло Бетанкур, один из сотен мировых лидеров, на котором правило «все политики пытаются получить как можно больше власти» дало сбой…

Короче, придётся гражданам следить самим. Я даже когда-то решил для себя, что за каждый рубль, пожертвованный ФБК (пока совсем немного — 15 тысяч за несколько лет),  я пожертвую два рубля структуре, которая будет занимается расследованием коррупции в администрации Навального (если такая администрация будет). Причём я собираюсь учесть инфляцию, чтобы это обещание не обесценилось. Потому что, ещё раз, не каждый политик гитлер, сталин и пол пот, но за каждым, действительно, нужен внимательный присмотр.

Оригинал

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире