igor_funt

Игорь Фунт

14 сентября 2017

F

С 14 сентября по 20 октября 1812 года длилась наполеоновская оккупация столицы.

Русский народ не дорос ещё до братства. А.Дюма

«Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о ещё большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих».

«Война и мир?» – Да.

Когда читаешь письма людей того времени, видишь ту же хаотическую картину, что наблюдается и сейчас, в Европе XXI века. За год, – за несколько месяцев до наступления всемирно-исторических событий, – самые выдающиеся люди (за исключением, может быть, Наполеона и впоследствии Гитлера, по моему разумению) совершенно не знали, куда они идут и что их ждёт: мир? война? с кем война? с кем союз? кто друг? кто враг?

Можно бесконечно спорить, нужна ли была России война с Наполеоном, продолжавшаяся, с перерывами дружбы, около десяти лет. Стоившая Москве сотен тысяч людей. Не давшая ничего, кроме военной славы, которой и так, после суворовских походов, было вполне достаточно.

«Произведение революции» Наполеон – величайший военный гений. Франция в ту пору переживала период, который, будем надеяться, ждёт и Россию, – отмечал «русский Анатоль Франс» Марк Алданов в 1935 году. – После кровавых революционных лет образовалась прочная и мощная власть во главе с очень умным человеком, обеспечившим стране человеческие условия жизни.

По непонятным законам освободилась накапливавшаяся веками потенциальная энергия народа. Обозначились сказочные успехи во всех почти областях, разве что кроме литературы. Для которой, помимо известного уровня свободы необходима устойчивость быта. (Зато Великая революция в «Письмах русского путешественника» Карамзина вознесла автора в первые ряды российских литераторов!)

За счёт своего огромного национального подъёма Франция ещё могла в течение многих лет вести борьбу со всей остальной Европой: «Хотя Бастилия не угрожала ни одному из жителей Петербурга, трудно выразить тот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы среди торговцев, купцов, мещан и некоторых молодых людей более высокого социального уровня», – пишет фр. посол в России Сегюр. Правда, не лишним будет заметить, что Пугачёв осуществил ту же программу, что и французские бунтовщики, не читая французских книг…

Всё творчество Толстого могло бы называться «Жизнь и смерть» – Смерть вдохновляла художника в той же мере, что и Жизнь.

В романе «Война и мир» частное и общее сплавляются в огне горящей Москвы. Который освещает и преображает судьбы страны, мира и всего человеческого сообщества, не менее.

Как живой встаёт перед нами Кутузов, воплощающий в себе русскую душу. И родственный ему образ тринадцатилетней «волшебницы» Наташи Ростовой. Образ, наделённый, казалось бы, всеми чертами «героини романа» и вместе с тем такой неповторимый, незабываемый, родной: «Я взял Таню (Т.А.Берс), перетолок её с Соней (С.А.Толстая), и вышла Наташа».

Люди разные. Народ единый. История. Страна. Как всё это соприкасается с временами нынешними, как это неразделимо! Не зарастающие раны «непрошедших» недавних войн. Да и прошедшая Великая Отечественная – до сих пор откликается святыми слезами воочию увидевших 21-й век ветеранов… Но не увидевших воочию благоденствия. Жаль.

Война и мир? – Да. Борьба – вот смысл жизни!!

«Французам, погибшим во время и после оккупации», – так звучит эпитафия на Новодевичьем кладбище.

«Москва! Москва!» – замедлив шаг, возглашали французские солдаты, исполненные радости, надежды и гордости на вершине Поклонной горы, подняв кивера на штыки и мохнатые шапки на острия сабель.

На этом месте извозчики, по обычаю, снимали картузы-малахаи и кланялись золотым куполам. Великолепный легендарный город, узревший катастрофы, подобные крушениям персидского Камбиза и вождя гуннов Аттилы, – крайний пункт, где Франция вознесла своё знамя на севере. После того как водрузила его на юге, в Фивах.

Вся революционная и имперская эпопея, величайшая после Александра Великого и Цезаря, заключена меж именем Бонапарта, начертанном на пилонах Фив. И именем Наполеона на стене Кремля в городе Юрия Долгорукого.

И ежели Санкт-Петербург считает годы своих несчастий по наводнениям, то Москва – по пожарам, начиная с Татарского Наполеона – Батыя (1238). Само собой разумеется, пожар 1812 года – наиболее ужасный. Тринадцать тысяч восемьсот домов были превращены в пепел, от шести тысяч остались одни стены. (Вообще архивно-исторические сведения ущерба крайне разнятся.)

«Россия! Жги посады и деревни!» П.Антокольский

– Пожар!!! – раздался страшный крик в тот момент, когда должна была осуществиться мечта.

Когда, постучавшись в двери Индии на юге, он обратился к северу. В тот момент, когда после Смоленска он занимает Кремль – дворец древних московских царей. И может сесть на орехового дерева трон Владимира I, слоновой кости – Софьи Палеолог и золото-бриллиантовый – Петра Великого. В тот момент император, – подобно Христу, – омылся кровавым потом.

«Москвы нет! Потери невозвратные! Гибель друзей, святыня, мирное убежище наук – всё осквернено шайкою варваров! Вот плоды просвещения или, лучше сказать, разврата остроумнейшего народа, который гордился именами Генриха и Фенелона. Сколько зла! Когда будет ему конец? На чём основать надежды?» (из письма К.Батюшкова).

«Если кто, хоть бы простой казак, доставит ко мне Бонапартишку – живого или мёртвого – за того выдам дочь свою!» – рыдая, объявил окружающим знаменитый атаман войска Донского – «летучего корпуса», участник всех российских войн конца XVIII – начала XIX вв. граф М.И.Платов. Оплакивая адское зарево над Первопрестольной.

«Поутру с самой зари началось шествие из-за Дорогомилова моста через Москву российской армии; …и как только кончилась, то за пятами оной вступать начала неприятельская конница… Не прошло двух часов, как против дому моего неприятельские уланы ограбили на мостовой мущину и женщину, отняв у последней …ассигнаций и серебро до полутораста рублей. А как только наставать начала ночь, сделался пожар в Китай-городе, а после услышали, что зажжена, идучи от Спасских ворот, за лобным местом правая сторона лавок, и пожар увеличился, простёр пламя к Москворецкому мосту и к Яузе, и за оную, и продолжался во всю ночь. В сие время было в Москве так светло – что хочешь делай!» – писал неизвестный автор («Библиографические записки», 1858). Одновременно вспоминая, возможно, китайгородские кулачные бои позади Мытного двора, на Каиновой горе…

Наполеон подходит к окну… И перед ним предстаёт весь город: за этим горизонтом, что скрывает от него дым пожара, он, согбенный, высаживается с английского линейного корабля на Святую Елену в последнюю ссылку-пытку. Что вознесёт его после забвения и смерти… к апофеозу!

…Огонь занимается одновременно в двадцати разных местах, – спустя пятьдесят лет после тех событий, закрыв глаза, представлял Дюма, сын славного наполеоновского генерала, начало грандиозного падения. Стоя, быть может, перед тем самым окном.

– Посмотрим, – говорил при вторжении в Москву император, – что будут делать русские, раз они отказываются идти на переговоры. Надо будет этим воспользоваться, зимние квартиры нам теперь обеспечены. Мы представим миру необычайное зрелище: французская армия мирно зимует в окружении вражеского народа. Французская армия в Москве будет как корабль во льдах. Весной – оттепель и победа!..

Но корабль оказался не во льдах, а в бушующем огне – символе русского гнева.

– Так вот как они воюют! – горестно воскликнул Наполеон. Выйдя, наконец, из оцепенения: – Мы были обмануты цивилизованным Санкт-Петербургом. Они так и остались скифами!!

Из всех несметных сокровищ и роскоши подражавших своим греческим соседям великих князей – скипетров, корон, шлемов, кирас, щитов, золотой утвари: восхитительной посуды, кубков, чаш, гигантских серебряных блюд – Наполеон, покидая Москву, взял лишь знамёна, завоёванные русскими у турок за последние сто лет. Взял икону Божьей Матери в окладе, украшенном бриллиантами, и крест с колокольни Ивана великого. Который, по мнению черни, был сделан из чистого золота. А на самом деле был лишь позолоченный. К тому же окроплён кровью тысяч безвинно погибших душ. Слышавший безумные вопли погрязшего в нечеловеческих распрях царя Иоанна. Переплюнувшего преступной утончённостью Фалариса, Калигулу и Нерона: «Я – ваш Бог, как Он – мой!» – демонически кричал Иоанн Грозный, со зверской жестокостью убивая собственного сына рогатиной…

Но мы не забыли и то, что звался он когда-то «Любимым», а не «Грозным» – в благостные времена строительства храма Василия Блаженного в память завоевания Царства Казанского.

Опёршись об оконную раму в кремлёвской башне, Александр Дюма представлял императора, взиравшего на сгорающую мечту…

«Сципиону, – говорит Полибий, – когда он глядел, как пылает Карфаген, пришло печальное предчувствие, что и Риму может быть уготована подобная участь!» – У пожара больше нет ни границ, ни направлений. Пламя стонет, клокочет. Сто отдельных кратеров превращаются в один. Москва становится просто океаном огня, колышимым порывами ветра. Принц Евгений, маршалы Лефевр и Бессьер, генерал де Ларибуазьер именем Франции смиренно заклинают покинуть это место. Генерал встаёт на колени…

– Найдите проход, господин де Мортемар, – говорит побеждённый Наполеон, – и уходим. Хотя, возможно, лучше было бы умереть здесь, – добавляет он совсем тихо.

Через пару месяцев, в простых санях, вместе со своей свитой он остановится у Немана. Местный крестьянин переправит замёрзший простуженный генералитет на противоположный берег.

Наполеон, всегда стремившийся получать сведения из первых рук, спросит у лодочника:

– Много ли дезертиров перешло через реку?

– Нет, барин, вы первый, – последует простодушный ответ.

Само собой, старик-лодочник не знал про точь-в-точь африканское бегство «барина».

Примечание:

Понятие «сна – смерти» заимствовано Толстым у нем. философа Гердера. 

09 сентября 2017

Ко дню города Москвы

К концу XVIII века Москва, разжалованная императором Петром из царских столиц, вновь стала обретать значение общенационального исторического центра.

Творениями великих русских зодчих В.И.Баженова, М.Ф.Казакова и их сподвижников Москва приобретала новый архитектурный облик. Его неповторимое своеобразие и живописность поражали воображение современников, особенно иностранцев, впервые оказавшихся в России.

«...по усмотрении Москвы я нашёл столько прекрасных предметов для картин, что нахожусь в недоумении, с которого вида прежде начать», — писал президенту Академии художеств Строганову живописец Фёдор Алексеев, посланный «достойно запечатлеть московские древности» по указу Павла I в 1800 году.

Выполненные с натуры акварельные и живописные виды принесли художнику громкий успех и всеобщее признание, по праву определив его совместно с учениками Мошковым и Кунавиным основоположниками жанра городского пейзажа и иконографии Москвы.

Московские виды приобрели особенно большое значение благодаря тому, что передавали первопрестольную в неразрушенном ещё пожаром состоянии.

От коровьего брода на Яузе в Немецкой слободе, не носившего пока названия «Лефортово», ставшего колыбелью Петровских реформ. Потом свежевыбритые бояре с обрезанными полами и рукавами длинных одежд. Через «Историю Российскую» Татищева. Через наплевательское отношение Екатерины II, — верной преданиям седой старины, — к обветшавшим дворцам: сиречь через секуляризацию. Затем обгоревшие стены безвозвратно погибших величественных казаковских интерьеров, гениально восстановленных ранее по указу «романтического» Павла I… До партизанских дневников Дениса Давыдова, прославленного вояки, влюблённого поэта и военного писателя.

Через забвение к жизни. От смерти — к возрождению.

Живя большой семьёй, из тех, кто выжил, с соседями, в шалаше рядом со сгоревшим домом, простой русский мужик, обученный грамоте, пишет в своём дневнике, ставшем впоследствии литературным памятником, — что, к примеру, в среду, 18-го сентября 1812 г. был «прекрасный день!»:

«...Погода прекрасная, день тёплый; я ничего не ел, да почти ничего и не было. Поплакавши с печали, едва ходил». — Ему хватало душевных сил писать о погоде… А ведь вокруг творилось бесчинство оккупантов!

Вот ещё пара строк:

В воскресенье, 15-го числа, поутру разгулялось(!!!). День был очень хорош. В обеденное время в Новодевичьем монастыре был благовест и звон (сгоревшая Москва жила!), о коем после услышали, что началась в монастыре служба. Французы, как прежде, так и в сей день прихаживали беспрестанно и в соседнем шалаше у одного старика разрубили руку в двух местах за то, что он не отдавал с чем-то своего мешка; однако, француз недёшево заплатил за это, и, как я слышал, что его русские тут же в скорости укокали. Под вечер был я у Ивана Ивлича, и ещё какой-то пришёл и пересказывал, что французы будут в Москве зимовать. Сие слово поразило до крайности меня, ибо и так уже в пище мы нуждались чрезвычайно, особливо без хлеба, а холод ещё усугублял наше страдание.

4-е октября. День был пасмурный, и шла сверху какая-то мокрая обледица. Случилось быть в это время на дворе с хлебником, а на Пречистенке остановились едущих под Девичий двое в шинелях, а оттуда в синем с красными обшлагами, в кивере с позументом, на серой лошади. Хлебник говорил мне, что это Наполеон в синем и без плаща, он никогда в своём мундире не ездит. ...Тут вскоре из Зубова прошли один за другим три полка пехотных в Кремль; но оттуда не возвращались, и после слышали, что они пойдут наскоро по Калужской дороге, куда и другие уже вчерась вышли. Также приходили к нам французы, просили вина, пива, хлеба, но им отказали. Тут после их в сумерки пришёл генерал, лет уже пожилых, с ним фельдфебель, спрашивали у нас: какие мы люди; и хотя мы им отвечали, но, однако, они, кроме что не разумеют, ничего не говорили, и после, сожалея об нас, ушли, и только что генерал плакал…

Четыре разрушительных пагубных эпохи, предполагающих физическое и культурное уничтожение-перерождение испытал этот простой русский, московский мужик. Незамысловато и непосредственно описывающий «прекрасный день» во время мора и неимоверных страданий.

Первая — набег татар, которым «мщение проникло в их мозг и кровь» (Л.Гумилёв).

Вторая эпоха — истребление царём Фёдором Алексеевичем местнических книг. В коих находилось хотя бы одно слово, касающееся родово́й, особенно дворянской фамилии (а мы знаем, в то время нередко вся библиотека состояла из одного всего лишь толстого фолианта со вписанной родословной, избранными молитвами, происшествиями и преданиями, дошедшими от предков).

Третья эпоха — чума.

Четвёртая — 1812 год.

«После сих опустошений тем удивительнее найти ещё в древней столице нашей несметные богатства по всем частям», — говорит П.Свиньин в «Отечественных записках» (1820), перечисляя сохранившиеся после пожара коллекции и достопримечательности.

Так, по чудесному стечению обстоятельств, из известной библиотеки рукописей и старопечатных книг графа Фёдора Андреевича Толстого французы взяли только сочинения на их родном языке, остальные сохранив в целости!

В этом контексте интересны воспоминания знатного собирателя старины Е.Н.Опочинина (1858 — 1928), ближайшего помощника Вяземского. Писателя, историка, театроведа, журналиста-фольклориста. Находившегося в кипящей гуще культурной жизни России конца XIX века.

Однажды в далёкой лесной глубинке Арефинской волости Опочинин наткнулся на преинтереснейшего крестьянина. У которого обнаружилась целая коллекция раскрашенных Теребеневских карикатур 1812 года!

Коллекционера поразили несколько картин оттуда, изображающих «российский танец смерти». Под стать средневековым европейским Totentanz (нем.) — иконографиям Смерти:

«Поезд века сего». На колеснице, запряжённой четвёркой лихих коней в богатой сбруе, едет несколько дам в ярких платьях с утрированным декольте и в необычайных шляпах с необычайными цветами. Рядом с ними восседают с кубками в руках какие-то развесёлые молодые люди в голубых и красных кургузых фраках и с цилиндрами на головах. На козлах сидит, вместо кучера, огромный коричневый чёрт, который направляет колесницу к виднеющейся бездне. Откуда языками бьёт пламя и среди него выставляется голова змия с жадной раскрытой пастью…

«Ов пшеницу сеет». Изображён человек босой в рубахе с расстёгнутым воротом, без шапки. Идущий по полю с огромным ситевым, висящим на шее.

«Ов молитву деет». Мужик, молящийся на коленях перед иконами.

«Ов же власть имеет». На троне в золотой шапке, с державой в руке сидит царь.

«А Смерть всеми владеет». Сеятель, богомолец и царь лежат бездыханны, а над ними смерть в виде скелета в золотой короне и с косой в руке.

Необыкновенно наивные композиции, изображающие могущество смерти, удивительным образом перекликаются со сложным и противоречивым явлением русской истории XVII — начала XVIII вв. Распинаемым упомянутым выше Фёдором Алексеевичем, — предшественником и единокровным братом Петра Великого, — искусством старообрядцев (иконопись, песнопения, поэзия, фольклор и т.д.). Тесно связанным с изображением народного движения: посадом, стрельцами, крестьянством, казачеством. Нетерпением своим и стоическими мотивами-молитвами богоборческого существования провозглашавшим величие несломленного духа. Противопоставившего себя величию Смерти во имя Веры, несмотря на гонения и «Раскол».

Вера эта и напитала мощью своей несгибаемый партизанский дух 1812-го года и продолжала насыщать Россию далее. Опровергая некоторые морально-этические оценки Отечественной войны (вырезанный Наполеоном и не восстановленный генофонд и культурный фонд, по Л.Гумилёву, Савицкому, Вернадскому). В то же время оживляя и поднимая недосягаемо самоочищающее и неостанавливаемое цунами, двигающее историю. Цунами, воспевающее нравственное достоинство силы народной: созидание, волю и патриотизм. Взрывающиеся торжеством неизбежного возмездия перед угрозой потери национальной независимости.

К 80-летию со дня рождения А.Вампилова, классика русской драматургии. Также к 45-летию со дня его трагической гибели.

Безусловно, доживи Вампилов до усреднённого «сегодня», он  бы поразился огромному богатству тем и сюжетов для драматических произведений. Ведь это его конёк – поймать нерв, услышать звучание донельзя натянутой социальной струны, готовой лопнуть и… не лопающейся. А филигранно меняющей тона, полутона настроений – ненависти, бесчестия, нежности, страдания, страсти. Входя в унисон со вселенски побеждающей правдой жизни, её изнанкой, сутью. Её неизлечимой печалью. 

Как ни крути, никуда не делся заскорузлый провинциальный истеблишмент, лбом сталкиваемый с духом свободы, вольности и упрямства простых деревенских, точнее, периферийных жителей. «Замкадышей», – как сейчас говорят. Мало того, этот поколенческий конфликт, наоборот, гипертрофированно разросся в  нынешних условиях. Внеся поправки на капиталистическую сущность по форме.

По сути же, увы, до сих пор идёт борьба советского – с иным, чуждым, пришлым. Как многие десятилетия шла борьба провинции с городом. Патриархальной старомодности – со столичным модерном. И кто победит ментально, неизвестно. Хотя на практике, в вещественном мире, деревня истреблена почти полностью.

Неизвестно, что же всё-таки лучше – автономный общинный миропорядок, подчиняющийся тысячелетней русской традиции, загубленной и порушенной за годы «реформ» в кавычках. Либо насаждаемое ныне государственное «вторжение» во все сферы буржуазной жизни.

Вторжение, уничтожающее чрезмерным административным закручиванием всеобъемлющую частную инициативу: от исчезнувших с улиц мелких лавочников-лоточников (фундамент капитализма!) – до недоступного простому люду (по ряду экономических причин) создания фермерских хозяйств. Собственно воспетого Вампиловым общинного уклада. Вопреки законам рынка на плаву оставив лишь  приближённый к власти клановый бизнес.

Гоголевский Невский проспект, который «лжёт во всякое время», с его швейцарами-«генералиссимусами» – про нас сегодняшних! Про нынешние столицы, слабо выражающие подлинную суть глубинной России. Стыдливо прячущуюся за госмундир с погонами. За дисциплину-вертикаль со «свадебными» лампасами. За  внешнее благообразие и лживое великолепие фальшфасадов с тающей по весне тротуарной плиткой. Вновь и вновь требующей ремонта.

И в этом многообразии несовпадений, несоответствий и  крушений тающих, как плитка под снегом, надежд, – будто 50 лет назад: – сплошь Вампилов и его драматургия.

Наряду с прославленными русскими советскими «деревенщиками» шестидесятых – Абрамов, Залыгин, Белов, Можаев, ровесник-однокурсник Распутин – Вампилов обрисовывал жизнь как непредвзятый честный художник. (Несомненно зримо и влияние на В. «горожанина» Трифонова.)

Сам он не без юмора изъяснялся об этом так: «Все лучшие известные писатели знамениты тем, что говорили правду. Ни больше ни меньше – только правду. В XX в. этого достаточно для того, чтобы прославиться. Ложь стала естественной, как воздух. Правда сделалась исключительной, парадоксальной, остроумной, таинственной, поэтической, из ряда вон выходящей. Говорите правду, и вы будете оригинальны».

Хотя гениальность его в другом.

В том, что он не даёт готовых рецептов, а по-бердяевски указывает путь зрителю. Ведь если человек пребывает хотя бы в поисках смысла, у него уже есть шанс на спасение. Ибо сам Путь – и есть истина. И есть спасение. А напряжённые поиски смыслов жизни – уже есть некое его нахождение.

Да, многое у него получалось бессознательно, даже по-хулигански бессознательно. Попадая в цель эмпирически, – что ценно! – ибо правдивее.

Сценическое вампиловское «хулиганство» доподлинно было струёй свежего воздуха на подмостках патриархального, в общем-то, театра. Критика относит это веяние к «Разбойнику» К.Чапека (1920), выдержавшему впоследствии множество переизданий, – тематически и сюжетно очень близкого по духу пьесам Вампилова.

Его герои не поддакивали власти, не поддерживали официальный курс, не участвовали в косметическом ремонте закулисья. Не искали они и культурных, более того, неких экологических ниш для почётного конформизма из «оркестровой ямы». Они тривиально отворачивались от системы. Уходя на рядовую работу. Сохраняя за собой моральную свободу – свободу выглядеть независимо, гордо, отрицая корысть и подлость. Как отрицал их молодой перспективный учёный Колесов из «Прощания в июне» (1964 г. Опубл. в 1966-м) – первого драматургического опыта Вампилова. Одновременно становясь угрозой налаженному укладу жизни. Где всё держится на компромиссе, личном интересе и связях. На брежневском кумовстве: ты мне – я тебе!

Но и Колесова чуть не сломала система… (Вспоминаются слова о. Павла Флоренского: «Вера в систему есть суеверие».)

Он отказывается от любимой девушки во имя карьеры. И только в финале поднимается до того подлинного чапековского «хулиганства», возвращаясь на круги своя, отвергая «взятку», – диплом, заработанный ценой предательства. Вернув его несостоявшемуся учёному, карьеристу Репникову.

Провинция, провинциалы, «маленькие» большие люди Вампилова, их утрированные страсти… Что это? Выдумка, фарс, реальность?

Разумеется, фарс! – можно ответить. Только фарс с длиннющим знаком минус. На театральных, кинематографических подмостках положительные герои неизменно присутствовали. Единственно были они уж очень положительными – именно что «правильными» по-советски. Где-то критикуя, где-то подначивая, но не так чтобы очень: «Дураки-то и при новом режиме есть», – незлобно подъёживает Иван Саввич, председатель колхоза из знаменитого фильма 60-х «Дело было в Пенькове». Идеологически работая со зрителем в плоскости «добро – зло», «ненависть – любовь», «плохо – хорошо».

В свою очередь, Вампилов сталкивает в пьесах целые миры, работающие на подсознании героев, на внутренних душевных склонностях. Создавая в заданных жанровых рамках объёмную фигуру пристрастий, состоящую из целой серии конфликтов. [Непонятная фурцевской номенклатуре от минкульта вампиловская «многоликость» и была нещадно ругана критикой.]

Это и взаимопроникновение характеров – от комического до трогательного. И антагонизм представлений: от серьёзных дяденек, умеющих жить, до «блаженных», жить не умеющих вовсе. Вплоть до явного шалопайства – некоего хиппарского, растаманского разгильдяйства, – как образа жизни. Жизни в стиле регги – по заветам «пророка»-Марли.

Действо колышется на тонкой грани социальных коллизий, тлеющих на заднем плане под неяркими декорациями предместья на периферии – задворках «Империи зла». И именно Вампилов предвосхитил мощную, дышащую полной грудью драматургию новой волны. После него ставящую человеческий Конфликт с заглавной буквы – неприкрыто. Уже в ипостасях резко обнажённых.

Потому как новаторски (и не исключено, что опять-таки бессознательно по-хулигански) дал волю своим выдуманным персонажам. Кои вмиг начали сопротивляться автору! – не желая следовать его социологизированной педагогике. Считая её наивной. Игнорирующей грубую реальность. Апеллирующей лишь к высшим духовным ценностям. Которые для них, новых героев, – сплошь бессодержательная абстракция.

И в этом – первопроходство Вампилова. И этим – он вошёл в пантеон признанных классиков русской драматургии. Дав толчок постмодернистскому этапу последней.

11 августа 1932 года, в Коктебеле, умер Максимилиан Волошин. Но мы не о грустном… 

В волошинской Киммерии – Доме поэтов – жило немало противоположностей, иной раз непримиримых: абсолютно полюсообразные люди! И только Волошин мог сплотить человеческий «зоопарк» воедино.

Андрей Белый признавал, что Максимилиан умел соединять самые противоречивые устремления, – и в своих воспоминаниях нарёк последнего «творцом быта».

Кстати, А. Белый, с его взрывчатой неуравновешенностью, доходящей до нервического спазма, сам стоил десятка казаков, вот-вот будто вернувшихся с поля брани.

«Он взрывался всегда неожиданно, – отмечал Волошин, – был за минуту преувеличенно любезен. Затем его подбрасывало, как на пружине, – и он оказывался стоящим ногами на спинке стула…»

А. Белый фланировал по окрестностям в очень короткой распашонке яркого цвета и крошечных трусиках. В купальной простыне, – мохнатой и кобальтовой, – через плечо. Во время фривольных пассажей простыня широко и победно завивалась по всем коктебельским ветрам. Сей экзальтированный жест был издали виден на берегу, где формировался в часы солнечных ванн «мужикей».

Однажды на женскую часть пляжа подошла дама – крупная, дородная, с двумя девочками лет 14-15.

Она громко ворчала:

– Что за безобразие! Нигде нет свободного места. Всюду мужчины.

– Да ложитесь с нами рядом.

Она ответила:

– Здесь, рядом с голыми телами? Пахнет полом… Гадость.

И пошла по берегу дальше, где обреталась сильная половина.

А. Белый в тот день почему-то не был на обычном месте, а лёг в стороне за гинекеем в одиночестве. Со своими каскадами седых волос на висках и бритым лицом, – в пунцовой распашонке и кобальтовой простыне: – его можно было принять за пожилую даму в седых буклях.

Внезапно он вскакивает: простыня летит, распашонка взвивается!

Явно психуя, начинает церемонно раскланиваться:

– Сударыня, честь имею, имею… Стыдно, сударыня. Дочерей постыдитесь: взрослая бабушка. В двух шагах раздеваетесь: всю свою панораму распахнула. Стыдно, сударыня, стыдно.

Он побежал по пляжу, театрально декламируя: «Это мне нравится! Раздевается в двух шагах от меня. Всю свою панораму показала», – за ним «бабушка» в негодовании: «Сумасшедший какой-то… Я думала – тут дама».

Кричат ей:

– Да это совсем не сумасшедший – это Андрей Белы-ы-ый! Он уединился и нервничает.

– Ну, я не знаю, – в ответ. – Белый или Чёрный. Но таких нельзя отпускать одних, без служителя. У меня взрослые дочери.

Встрёпанный поэт, по-лицедейски не унимаясь, минут двадцать не мог замолкнуть, смеша «мужикей», разбуженный криками: «И предо мной всю свою панораму раскрыла! А, каково? Панораму раскрыла». – Потешных мизансцен происходило в Коктебеле сонмы.

Наряду с некоторой нервозностью, – а среди гостей попадались и неряшливые, и рассеянные, и откровенно нечистоплотные, – подобные мизансцены были изюминкой Киммерии. Привезённые с собой раздражительность, капризность, те или иные ситуативные предрассудки – в обстоятельствах триумфа искусств смягчались, сглаживались: люди теплели, делались добрее друг к другу, любезнее.

Томным «рдяным» вечером лета 1924-го тридцатилетний юбиляр Георгий Шенгели, к тому моменту – вновь назначенный председатель Всероссийского союза поэтов – читал стихи: 

…Когда приезжаю в седой Севастополь,
Седой от маслин, от ветров и камней,
Я плачу, завидя плавучий акрополь
На ветреном рейде среди батарей.
Я знаю, что здесь по стопам Гумилёва
Морскою походкой пройдёт мой катрен, –
Но что же мне делать, коль снова и снова
Я слышу серебряный голос сирен?

Он искренне любил «конквистадора» Гумилёва… Правда, был «недоступно чванлив», по замечанию художницы-примитивистки Н. Габричевской. Но не суть…

Его тут же просят прочесть свежие стихи памяти Гумилёва. Георгий Аркадьевич стесняется: «Это ведь ненапечатанное – может многим не понравиться», – «Тем более… – настаивает публика: – Здесь цензуры нет!»

Шенгели читает хорошее стихотворение, где повествуется о том, что приговор поэту писали «накокаиненные б***». ...Но что же им до того, когда им светит «вершковый лоб Максима».

– А позвольте спросить: чей это лоб имеется в виду? – скрипяще-срывающимся голосом спрашивает Белый.

– Лоб Алексея Максимовича Пешкова, – хладнокровно отвечает Шенгели.

– Как?! В твоём доме, Макс, так говорят о русском писателе?! – возопил Белый, обращаясь к Волошину: – Нет, я этого не допущу!!

– Но Вы можете жить в обществе, где писателей расстреливают! – бесстрастно парирует Шенгели.

А. Белый, от злости покрасневший, бегом срывается с вышки: «Я здесь не могу ни минуты, ни минуты оставаться!» – Жена Волошина – Мария Степановна – застаёт его внизу истерически швыряющим в раскрытый чемодан книги с пачками бумаг. После длительных увещеваний успокаивает фонтаном кипящего Белого.

Российские поэты и художники – народ весьма неуживчивый, – истолковывал Волошин «накокаиненный» инцидент. С каждым нужно побеседовать, надо умело дирижировать ими. Однако держались все «очень сплочённой, одной компанией». – И это спасало от бурь и стрессов.

Да чего все на девочку набросились?..

Она же не виновата, что её прямо из детства, причём аристократически-заграничного, инстаграм-гламурного лицом, как говорится, в нашу грязь окунули. Тут же выставив на посмешище со своими «инновационными» высказываниями насчёт модернизации российской машинерии, да и вообще обустройства России. Это же так свойственно зарубежной философской мысли.

Но вообще-то, это вот «детское» позорище нашей власти, полностью попутавшей берега, не щадя даже самолюбия ребёнка, которому наверняка вся эта свистопляска аукнется в будущем, отнести надо к персонажу, девочкиному отцу, позорище это допустившему. Практически второй персоне государства. Ну, да  бог с ним — не в коня овёс.

Кстати, насчёт «овса»... Точнее, её, власти, прикормки.

Буквально завтра, в субботу 5 августа, в знаменитую «криминальную» Вятку (Белых, Навальный, — не забыли?) приезжает собственно первое лицо Государства российского. Которое упомянутая девочка Лиза наверняка зовёт не иначе как «дядя Вова».

Так вот, посетит завтра «дядя Вова» некоторые вятские медучреждения. И одно из них — поликлиника № 1 на Циолковского, 18. У меня как раз там тётка по отцовской линии работает. (Она и рассказала эту историю.)

Знаете, как они готовятся к встрече Президента?..

Ко дню приезда в поликлинике абсолютно не будет народу. Будут специально завезённые и подготовленные люди, как «врачи», так и «посетители». Причём врачи будут в основном очень симпатичные, миловидные. А  клиенты — крайне благожелательные и добродушные, всем довольные, практически уже выздоровевшие. Потому что они тоже — доктора. Умные, лояльные, хорошо одетые. Собранные и привезённые под это дело из различных горбольниц.

К слову, о какой-нибудь оплате за «работу» массовки речи не было, так что врать не буду. В общем, намечается целое кино со вновь посаженными деревцами у подъезда с наспех выкрашенными фасадами — до лживых декораций с приглашёнными улыбающимися актёрами внутри государственного соцобъекта.

Впрочем, Вятке не привыкать… Они тут были не раз.

Не один раз и Путина, и в своё время Медведева встречали матерчатые фальшфасады, закатанные в асфальт железнодорожные переезды, покрашенные в один цвет вместе с окнами «старинные» провинциальные домишки. За которыми реальная «соломенная» нищая Русь задыхается в грязи и безнадёге. Без больниц и дорог. Без школ и клубов. Без работы и пенсий. Без пособий и зарплаты.

Зачем же они ездят-то?.. — спросите вы. Отвечу.

За тем, чтобы этой вот беззубой старушке, просящей милостыню у Трифонового Храма, этому ветерану, живущему в бараке, куда вернулся с войны в сорок пятом, и этим сирым больным людям, которых завтра в больницу на Циолковского не пустят, — сказать, что кризис наконец-то закончен. И страна (тыгы-дым!) семимильными шагами идёт… Ну, вы поняли куда.

Туда, откуда приехала недавно в Севастополь вышеупомянутая
вначале 18-летняя девочка Лиза. Помочь стране строить большие корабли.

Медведеву, конечно, бессмысленно появляться где-либо принародно на сцене. По какому бы то ни было праздничному, гуманитарному, семейному ли, не суть, случаю.


Помните, одно время в СССР долго держалась райкинская присказка-поговорка «В греческом зале, в греческом зале…» Но Райкин — гений. Он создал ещё сотни образов, телевизионных мемов, которые сонмами ходили за ним попятам.


Медведев же, увы, ляпнув раз бабушкам в Крыму непристойность про «денег нет, но вы держитесь», навек вписал себя в пантеон если не государственных клоунов (там место занято), то уж государственных прихвостней «лишь бы ляпнуть, а там держитесь» — точно.


Так и в Муроме, на вчерашнем субботнем празднике Семьи, Любви и Верности (08.07.2017), дне Петра и Февронии, Медведев с супругой вышел на сцену и начал что-то там канцелярски говорить про непреходящие ценности. А люди под сценой стоят и думают типа чем же, интересно, он закончит свою ханжескую речь всероссийского ментора-семьянина: «Крепкого вам здоровья» или «Держитесь там!», «Денег нет, но семья важнее», «Приезжайте ко мне на виноградник», «В Италии хорошая погода», «Вступайте в кооператив «Озеро»», «Когда всё имущество на друзьях, то можно и не разводиться»?!


Нет, увы, он сказал то, что и должен был сказать премьер великого государства Российского: «Мне очень приятно видеть всех вас, потому что вы и есть наша семья!» — А что, кто-то сомневался?

...У него это наметилось в школе. Мечты, грёзы, томительная
неизвестность — со «взрослой» книгой Поль-де-Кока и куском хлеба под одеялом.
От неисцелимой жажды всё понять и узнать, прочувствовать, увидеть — через
«похабные» опыты научного спиритизма — вплоть до экстрасенсорных дебарролевских
гаданий по руке.

Однокашкам по земскому училищу он предсказывал будущее,
по-шамански колдуя в линиях ладони. За что получил прозвище «Колдун». Но то за
хиромантию и мистификации. В реальном же ученическом бытии странник, путешественник
и прогульщик уроков по прозвищу «Грин-блин» замышлял умчать в Америку, но…

Уже тогда, в юношестве, им явственно ощущалась крайняя
нехватка знаний, истинных сил и жизненных соков для подобного рывка. Разве что
просто взять и… перемахнуть через океан. Но это воплотится ой как нескоро,
годков через тридцать — в «Блистающем мире» — за полвека до появления ещё
одного летающего юноши, пера ещё одного великого, «нужного» стране фантазёра с
не менее трагичной судьбой — Беляева — со своим всепрощающим Ариэлем.

Вообще это был век неисправимых мечтателей. Век
драматического наполнения значений, коннотаций — воплощения и… крушения надежд.
Эпоха появления новых слов, культурных слоёв, новой жизни и новых неисковерканных
смыслов… И всё равно, вопреки и наперекор: «Я хочу, чтобы мой герой летал
так, как мы все летали в детстве во сне, и он будет летать!» — восклицает
неостановимый Грин.

Со времён вятского отчаянного, мечтательно-безалаберного
детства до конца дней, лишённых какого-либо материалистического расчёта, — до 
крымской «болдинской осени», — Грин думал, и небезосновательно, будто в нём
таится что-то чудесное, сокровенно-необъяснимое. Готов был к любым авантюрам.
Ничего не боялся — ни чёрта ни дьявола.

Ему с малолетства не везло. Не выходя за рамки обычных
проказ, именно он постоянно натыкался на неприятности с педагогами: «Если я
играл во время урока в пёрышки, мой партнёр отделывался пустяком, а меня как
неисправимого рецидивиста оставляли без обеда»... Классные, учительские
кондуиты были заполнены Гриневским до отказа: сплошные упрёки и замечания
родителям насчёт бесчисленных драк, смеха на утренних молитвах и неудов по закону божию. Из-за невыносимого поведения и неуравновешенности дружеские
отношения не складывались абсолютно ни с кем.

Летом 1901 года, после возвращения с Урала, где его
испытывали на прочность по-настоящему мужские занятия в лесу и на рудниках, —
на русском «бретгартовском» Клондайке, — Грин живёт в Вятке, снимая комнату с
давнишним школьным приятелем Мишкой Назарьевым.

Что их, двадцатилетних, полных замыслов и сил, побудило, как
бы сейчас сказали: создать преступную группу и организовать кражу и сбыт
ворованных вещей, — история умалчивает. Ну, нищета, ясно. Работа театральным
переписчиком отнюдь не сулила барышей. Постоянно хотелось бежать, рвать когти
из мутной провинции, беспросветной тьмы — к морскому сиянию свободы, переменам,
к воле.

Назарьев служил в том самом театре, где подвизался с
бумажной волокитой Грин. Мишка частенько хаживал к добрым знакомцам Трейтерам,
получая там семейное участие, иногда кормёжку, иногда талоны на бесплатные
обеды.

Хозяин дома, Василий Алексеевич, известный на Вятке врач,
уважаемый гражданин, в революционном будущем помощник губернского комиссара,
славился сердечностью и душевной отзывчивостью. По некоторым сведениям, Трейтер
был праправнуком поэта Гёте: «Из слов моего отца, намёков я знаю, что
германский дед мой — дитя любви Гёте и Генриетты Трейтер. Чем объясняется
оживлённая переписка между Гёте и моим дедом, а также то, что дед, по-видимому,
обладал поэтическим талантом», — напишет впоследствии В.Трейтер в дневнике. В 
общем, чувствовал себя Мишка в доме Трейтеров, — общительных, начитанных, гостеприимных,
— вольготно.

В дальнейшем на суде, в феврале 1902-го, Назарьев полностью
признает свою вину. Расскажет как, в момент недолгого отсутствия хозяев, проник
в спальню и, не сдержав соблазна, схватил с туалетного столика дамские часы из
чернёной стали и золотую цепь.

Пропажа обнаружилась не сразу. И не сразу подозрение пало на Мишку.

Мишка же, с двумя подельниками — Гриневским и неким
Ходыревым, — успевшими ранее толкнуть в ломбард ворованное добро, вволю и
широко отпировали наживу в трактире. С шиком отметив удавшееся дельце.

Кончилось всё на удивление благополучно. Скупщик, прослышав о происхождении часов и цепочки, вернул их судебным приставам. Трейтер краденое опознал, Назарьева прилюдно простил. Назарьев равным образом чистосердечно покаялся. Взял содеянное на себя, выгородив друзей.

Присяжные по итогу вынесли троим подозреваемым
оправдательный приговор, списав кражу на легкомысленность-непутёвость.

В ходе следствия Грин
участие в правонарушении упрямо отрицал, до болезненного пароксизма будучи
готовым к любому исходу дела. Таким упорным, непримиримым и беспощадным к самому себе он останется навсегда.

Чтобы не видеть отцовского отчаяния и не слышать гул
общественного порицания, Грин отправляется на военную службу в Пензу. Тем
более повестка была выписана аж полгода назад: помешал процесс.

Первый раз, по-настоящему, арестуют его уже через год, осенью 1903-го, за бегство из очень скоро опостылевшей армии и революционную
агитацию… Тогда, в тюремном унынии и забвении, появятся всполохи будущих
повествований о добре и зле: «Случайный доход», «За решётками». И предвестники
романа «Блистающий мир» о большой любви и настоящей дружбе.

Он ночью приплывёт на чёрных парусах
Серебряный корабль с пурпурною каймою!
Но люди не поймут, что он приплыл за мною
И скажут – «Вот луна играет на  волнах»...
Тэффи [Выступала с Ремизовым на благотворительных вечерах помощи эмигрантам.]

В 1950-м страстному курильщику Алексею Михайловичу Ремизову исполнилось 73 года. Сквозь густой дым Голуаза на нечастых посетителей парижского дома – на рю Буало, 7 – смотрели грустные умные глаза художника. Творца, который как никто другой умел придавать форму хаосу. Заглядывая в тёмные неизведанные глубины народной памяти, его подсознания. Заглядывая в души дорогих ему людей. Осмысливая и освещая искусством владения словом жизнь личную и жизнь современников, его поклонников и соратников.

Неподалёку от Ремизовых, кстати, соседствовал Ю.Анненков, блестящий график, живописец, театральный художник. В том же доме жил давний приятель со  времён «Кривого Зеркала» и «Бродячей собаки» режиссёр Н.Евреинов. «Внизу театр, на втором этаже литература», – шутила богема о Евреинове с Ремизовым. А сразу напротив, по другую сторону улицы, – жил один из прародителей сионизма, по  выражению Анненкова, доктор Д.Пасманик (умер в 1930).

После Второй мировой войны всякое чувство безопасности исчезло синхронно со  взрывом атомной бомбы. Парижане абсолютно перестали быть уверены в завтрашнем дне. Нутром ощущали, что всё на свете меняется с неугасающей быстротой. Откровенно всего боялись: кто-то трепетал, кто-то впадал в истерику.

В моду, подобно восторженному началу века, вновь вошли уэллсовские марсиане, спустившиеся на землю и пытающиеся её завоевать. В свою очередь, Париж, впрочем, как и всю Европу, завоёвывали не пришельцы из иных галактик, а  раз от разу охватывали бушующие эпидемии: гриппозная, чахоточная – отголоски войны. Лекарств катастрофически не хватало.

Надо было обладать недюжинной силой ума и воли, чтобы уметь успокоить эти душевные фантасмагории, захлестнувшие город, пробравшиеся в мозг. Затушить пламя страстей хотя бы в небольшом, приватном пространстве художника.

В 70-летнем Ремизове окружающие лицезрели кипящий фонтан энергии, бойцовскую стойкость, напряжённую волю. Одномоментно умиротворение и  сосредоточенность. Нацеленные в основном на то, дабы его произведения увидели свет, во что бы то ни стало были напечатаны!

Второй этаж… «квадриллион квадриллионов ступеней». После негромкого звоночка (а посвящённые знали условный сигнал: длинный, два коротких) дверь неспешно приоткрывалась…

Лукавые испытующие глаза пробегались по лицам посетителей: «А я думал – привиденье…» – Голос звучал так, будто приход гостей – редкое явление для хозяина. Будто он не знал, как обойтись с гостями. Это было лишь внешнее впечатление.

Передняя. Сгущённый запах табака и старых фолиантов. Длинный коридор.

Ремизов провожал всех на кухню, поил чаем с сухарями. С радостью принимая кулёк с любимыми миндальными пирожными, тем же «Голуазом»: merci! Сам двигался медленно. Всё время зажигал сигареты и курил беспрерывно. Сдавалось, сейчас пачка Gauloises вот-вот вспыхнет в его руках.

Затем приглашал в комнату…

На стене висели коллажи из острых клиньев разноцветной бумаги, где выделялись золото и серебро. Он объяснял это тем, что сделал аппликации в память того дня, когда осколок бомбы попал в их дом. И окно разлетелось вдребезги!

Через комнату натянуты две нитки вроде рыболовных. На них висят разные забавные предметы с оттенком оккультизма. Вместе с тем до странности по-детски простые, потешные.

Ремизов садился за аккуратно прибранный стол, с чернильницей, пресс-папье, курительными принадлежностями; гости – на диван под часы с  кукушкой. Алексей Михайлович доставал свежие книги мануфактуры «Оплешник», созданной в 1950-м силами семей, друживших меж собой: Резниковых, Андреевых, Сосинских. Предприятия, задуманного специально для выпуска его книг (всего вышло восемь): «Не будь «Оплешника», моё имя не существовало бы на книжном рынке», – говаривал он. Тут же предлагал гостям завизировать присутствие в «золотой книге» посетителей. Переплёт коей был украшен рисунками в неповторимом ремизовском стиле.

В 1950-е он редко надолго выбирался из своей квартиры. Кроме как на  могилу жены, Серафимы Павловны, в день её кончины 13 мая (ушла в 1943). В  основном привечая гостей, внимательно их расспрашивая и выслушивая. Например, сын Н.Резниковой – Егор – нередко читал ему сибирские, исландские сказки.

Будучи трудным, труднейшим и даже «искусственным» сочинителем, по мнению критики, филологов, – он очень ценил старшего товарища и друга Розанова. Правда, бывало, засыпал под академические, часто запутанные «мёртвые» фразы последнего: в сложности они вполне могли бы посоревноваться.

В первые годы эмиграции Алексей Михайлович жаловался, мол, его категорически мало и неохотно печатают по причине чрезвычайной «непонятости». Играло, разумеется, роль и то, что настоящим эмигрантом Ремизов никогда, по  сути, не был. Непреодолимая свобода его духа не укладывалась в какие-либо формалистические рамки. Жил он исключительно сам по себе, ни к кому и ни к чему не примеряясь и не привязываясь.

С 1931 по 1949 г. печатание его трудов совершенно прекратилось.

В последние годы, наоборот, его стали довольно охотно брать во все русские зарубежные газеты и журналы – Европы, Америки. Даже в такие, каковые были ему глубоко чужды. Тем не менее, печатался всюду – молчание душило его, угнетало и  тяготило.

У него остались сонмы незаконченного, неизданного. В том числе продолжение «Подстриженных глаз» – «Иверень»: воспоминания о годах тюрьмы, ссылки, литературных приключениях и встречах в Петербурге. Также «Учитель музыки»: из долгого эмигрантского бытия; «В розовом блеске»: трагическая история семьи etc. Единственной предсмертной просьбой было непреложно всё выпустить в свет.

«Когда-нибудь ночью я проснусь, захочу вздохнуть – и не смогу. Я всегда засыпаю с этой мыслью». А. Ремизов

Он не проснулся… так и умер во сне, тихо, беззвучно. Не страдая и не мучаясь. Умчав в бесконечность на корабле с чёрными парусами… К своим родным и  близким, ушедшим ранее. Рядом, на прикроватном столике, напоминанием о «тщетности оков» лежала распечатанная пачка Gauloises.

29 июня 2017

Про Telegram

Не вникая в подробности дискуссии, скажу просто и прямо. Про Telegram. Поскольку человек я, так сказать, невысокого полёту. В смысле среды обитания: не олигарх и не на яхте. И к тому же, поскольку писал уже не раз и не два о криминальных тенденциях в нашем обществе: наркота, терроризм, бандитизм, рейдерство, вымогатели etc. – скажу так.

Из общения с «потусторонней» преступной молодёжью, с их слов, докладываю: собственно через Телеграм в России происходят все (или почти  все) поставки наркоты (особенно наркоты!) и всего того, что собственно запрещено законом.

Хорошо это или плохо, не знаю. Скорее плохо, чем хорошо. Тем не менее, закрыв дуровский мессенджер, да и любой иной ресурс, нелегальные поставки тут же переметнутся на другую площадку, к маме не ходи. Их, онлайн-площадок, – сонмы.

Теперь о причинах и следствиях.

Дураку понятно, что тонны спайса и всякой другой вредной дряни в Telegram – это лишь простое совпадение следствие политики родной любимой партии. Тонны эти не только не запрещающей к ввозу в страну. Но, думается, довольно-таки нехило поощряющей и, мало того, контролирующей этот ввоз. А как иначе? А как бы тогда она, эта дрянь, сюда попала? – хочется спросить.

Это не 5 граммов ганджубаса, привезённые под воротничком отпускным сержантом из Самарканда в «афганском» 1985 году. Это контейнеры. Вагоны. Автопоезда. Идущие в 21 веке  ровным потоком, ровными рядами, ровным строем. Изо дня в день. Из года в год. Как транзитом, так и вовнутрь страны. Что это, мессенждеры виноваты? Телеграмм, Вотсап, Скайп? – который из них.

Или всё-таки, скажем честно, виновны люди. Страну эту, переполненную «фигнёй»: наркотиками, оружием, властными кидками и беспределом, – контролирующие… 

Конечно же, Хлебников не совсем подходит под стандартное определение классика русской литературы. В отличие, скажем, от его духовного близнеца и  предвестника Тютчева. За коим он трепетно следовал и с которым, заочно, яростно спорил всю жизнь, не соглашаясь, противостоя: «Ночь смотрится, как Тютчев, замерное безмерным полня» или «..о, Тютчев туч».

В этом отношении последнему значительно повезло – тут и биографическая близость к гениям 18 в., и знакомство с Пушкиным, Шеллингом, Гейне, окружением Белинского. Может статься, некая поколенческая зависть не давала покою заунывному вечернему страннику, изгою и провидцу, предрекшему 1917-й? «Цари отреклись. Кобылица свободы!»…

Хотя академической ясности и фольклорной простоты у Хлебникова никто не отнимал. Правда, вселенную неприятия и непонимания он прорубил всё-таки вещами невероятно загадочной сложности и прямо-таки мучительной темноты.

Изобретатель инновационных методов, наиболее разрешающих поэтическую задачу, – да. Творец особого бога, особой веры и особого устава – да. Человек, соединивший буйство непокорных строф с буйством природы – да, да, да.

Со студенчества будучи многообещающим натуралистом, Хлебников связал неимоверное разнообразие стилистик, противоречивых, сумбурных, самобытных, – в единую метеорологическую карту полноты окружающего нас мира и… социальной погоды в обществе. Получив общественный диагноз испытателя. И собственный – изобретателя.

Напитанный интертекстом, точнее даже, интеробразом, выходящим за рамки мысленного изваяния, – где пушкинская избушка на курьих ножках превращается во врематую избушку со старушонкой в кичке вечности, – Хлебников до невероятных пределов расширяет границы непосредственно самого произведения. Авторски иллюминированного, эксплицированного в реальность бесконечное число раз.

К четырём гераклитовским символам – земля, вода, воздух, огонь – Хлебников добавляет пятый, важнейший в творчестве: символ духа, воплощённый… в песне: «…когда умирают люди – поют песни».

Возвышая личное, мелочное, разрозненное – до единого и безграничного взлома вселенной. Где бережно сплетённая у окна девичья коса превращается в  Млечный Путь – батыеву дорогу, ведущую человечество в полночью широкое небо. (Как, помнится, когда-то сам Хлебников привёл вашего покорного слугу к поэзии.) Чтобы соорудить из божественной космической гостиной созвездий чрезвычайное происшествие «говорящей куклы»: ведь небо и лирика родственны. Сходно восторгу, экзальтации влюблённых, одно материализуется из другого, и наоборот. Подобно родственности, по своей сути, неистовства стихий и… арифметики. Подобно интимной близости истории Культуры – дикой безбрежности океана. Естеству.

Отчего оказался отвергнутым, не принятым в литературный круг (в начале XX в. – символистский). Потому что всё, им написанное, было слишком и  категорически серьёзно, дабы это понять, восприять от ещё довольно молодого, неокрепшего присяжного студента-провинциала: «косматый баловень природы, и  математик и поэт…» – тут же нарисовывается из жара веков Александр Сергеевич.

Признанные мэтры (Кузмин, Городецкий, В. Иванов, Н. Гумилёв) даже не шевельнули пальцем в сторону безумца, знобимого мистической лихорадкой. Глазами мечущего молнии. Взмахом руки повелевающего облакам и апоплексическим законам громовых штормов ощеривать зубы на враждебный круг гротеска – социум. Не заметив, пропустив (от надменности ли, непомерной занятости собой, – кто знает?) первую, вполне гётевскую инкарнацию мастера, уже тогда перевернувшего вверх тормашками эстетические и художественно-методологические литературные принципы. Основанные не на иерархии временны́х построений, условной предметности и их преемственности. А на иерархии невиданного доселе зверя – слова. Гения, с младых ногтей утверждавшего, мол, абсолютно всё, не противоречащее духу русского языка, дозволено поэту. 

Включая знаменитые хлебниковские отступления – поэзо-картинки, графические узоры, разгоняющие боль тоски. Токмо лишь вселяющие в исследователя филологическую апорию, упирающуюся в невозможность вынуть из хлебниковских слово и видео-образов воображаемое. Как, представим, они без церемоний вынимаются из картин Босха, Брейгеля или Калло, кодирующих сюжеты всецело понятной символикой, пусть и агглютинативно-фантастической акупунктуры. Создавая гипертрофированную мистерию иллюзий, – тем не менее: в  предметном изложении.

Потом, позднее, все они – хором! – воспрянут славословием «идиотических Энштейнов». Но Хлебникову похвальбы уже будут не нужны. 

Неудивительно, что, не привеченного и не понятого в знаменитой Башне искушённых филологов и лорнированных культурологов Вячеслава Иванова, его с распростёртыми объятиями приняла футуристическая поросль. С искромётно-необузданным стихийным чутьём ко всему подлинному, живому. Жадно впитывая и перерабатывая звуковой, интонационный и ритмический строй его строфы. Сделав из сюжета, хлебниковской идеи восстания природы магистральный стержень всего футуристического движения. На фоне которого Маяковский казался лишь догоняющим игроком, полузащитником, чуть запаздывавшим своею мощью, – несомненно яркой, – за передовой мощью мыслей, идей и поразительных фотометрических конструкций-конфигураций Хлебникова-нападающего.

С Ивановым они ещё пофехтуют, перебрасываясь изощрёнными гётевским протуберанцами и пушкинским аллюзиями: «Его люблю, и мнится – будет он славянскому на помощь Возрожденью», – признавая очевидную мету гения, Иванов лукаво, по-фаустовски не хотел нарушать статусов, господних норм течения судеб, источающих хлебниковский ток между различным числом сил, уравнивающих их.

Отмечая, что пройдёт не менее ста лет, пока человечество обратит на Хлебникова внимание. И был прав. И так же неправ.

Ученик-Велимир был обижен. …Продолжая любить дорогого учителя до конца дней.

Послереволюционная реинкарнация Хлебникова происходит одномоментно с посмертным изданием пятитомника в 1928 – 1933 гг. Вернув поэта эстетическому народному сознанию. Вплоть до наречения литературного наследия академическим. Что кстати, полагал Маяковский, могло лишь навредить имени автора, угробить его. Какой же он литературный классик?.. – вопрошал гиперболист Маяковский: – да он обыкновенный учёный, создавший целую периодическую систему слов, снов. Чисел и апофегм-парадоксов, объясняющих устройство макрокосма. Да и микро тоже.

А может, просто бог… замыкающий трепет вселенной. Покинувший бренный мир схоже другому бесноватому владыке – Пушкину, бродяге дум и другу повес, – таким же светлым, молодым.

Полным велеречивых планов и неразгаданных формул…

Самое обсуждаемое

Популярное за неделю

Сегодня в эфире